Мой друг Руслан стал моим соавтором и в каком-то смысле учеником после очередного субботнего литературного вечера я понял что этот парень феноменально талантлив хотя ему всего 18 но он прирождённый порнограф стоит мне начать фразу он тут же продолжает её как будто читает мои мысли так нарпимер сюжет об учительнице рисования которую взбунтовавшиеся школьники изнасиловали указкой протолкнув мел её в задницу или сюжет о двух 12-летних лесбиянках которые развлекались тем что прокалывали свои соски шипами роз их звали Мико и Миюко немые дочки старой сифилитички Норико когда Миюко умерла от рака груди Мико решила выкрасть её труп расчетвертовала его и приготовилась зажарить начав с ягодиц но начался пожар и она вынуждена была прыгать из окнв быстро спрятав останки трупа в чемодан
так же я благодарен одной молодой паре которые сами придумали историю своих извращённых отношений
как Мэри и Алекс развлекались трахаясь возле памятников у вечного огня накрывшись венками особенно им нравилось совокупляться на могилах самоубийц их оргазмы там были интенсивнее
а ещй Мэри играла на рояле а Алекс дрочил под лунную сонату размазывая сперму по чёрным клавишам Мэри слизывала горячие капли не переставая играть
Алекс играл на саксофоне в день рождения Мэри насрала в его инструмент и Алекс начал издавать дикие шумовые звуки это был читстой воды авнгардный скатологический джаз так как из саксофона он выдувал брызги дерьма вместе с музыкой
спасибо всем тем кто все эти годы был со мной и поддерживал меня
среда, 19 ноября 2008 г.
пятница, 14 ноября 2008 г.
Японские школьницы



Японская школьница - это коротенькая юбочка, еле скрывающая прелести, туфли на низком каблуке, носки длиною почти до колен, и толстая сумка на ремне, набитая косметикой и приборами для наведения красоты и немного учебниками и тетрадками.Традиционно, учебный год в Японии начинается ближе к середине весны, когда начинает цвести сакура - 6 апреля.Начальная и средняя школа для всех является обязательной и бесплатной. А вот, чтобы продолжить обучение с 10 по 12 класс, необходимо выложить кругленькую сумму. Альтернативный вариант – уйти со школы и поступить в колледж или университет.Мамы японских школьниц очень внимательно относятся к успехам своих дочек. Поддерживают хорошие отношения с учителями, участвуют в школьных мероприятиях, а в случае болезни своего чада,ходят на уроки, чтобы законспектировать лекции вместо них. Прилежные японочки встают рано утром, чтобы собраться в школу, погладить форму, приклеить к своим тонким ножкам специальные носочки, что позволяет японским школьницам носить носки почти до колен. Специальный клей пользуется у школьниц огромной популярностью. Единственный минус эффекта клея, при передвижении носочки могут отклеиться и сместиться, поэтому девочки носят его в своих сумках на всякий случай. Прилежные школьницы старательно выполняют домашние задания, которых становится много в средней и старшей школе. Ходят в кружки по подготовке к экзаменам, и тщательно выполняют все требования учителей. Но есть и другая категория школьниц - девочки, которые, несмотря на все запреты мам, натягивают свою юбочку как можно выше, чтобы оголить свои коленки, подкрашиваются на переменках, прогуливают школу уже после первого урока. Одним словом делают все, чтоуместно делать плохим девочкам. Так японские школьницы подчеркивают свою независимость и демонстрируют свои прелести любопытным мальчишкам. Но не только неопытных юнцов-школьников возбуждает школьная форма, но и взрослых мужчин, называемых в Японии – «отаку». Отаку – истинный ценитель не только школьной формы, но и самих молоденьких прелестниц в коротеньких юбочках. Именно эти мужчины являются основными клиентами по покупке ношенных трусиков девочек. Чтобы заработать, молоденькие японочки отправляются в специальные заведения, именуемые комиссионками, где можно продать собственные ношенные трусы за небольшую сумму денег. Комиссионки в этом случае работают за процент от продажи. Кроме этого, трусики японских нимфеток можно приобрести также в магазинах на Акихабаре, где в комплект к грязным трусикам вкладывается фотография школьницы, которая их носила. Однако, в последнее время, японские девчонки смекнули, что продавать товар напрямую намного выгоднее, и удобнее, чем пользоваться услугами комиссионок или специализированных магазинов. Да и клиентам приятнее, ведь покупая трусики в магазинах, нет уверенности, что их носила именно молоденькая школьница. Теперь, для того, чтобы продать свои поношенные трусики, японочки отправляются в вокзальные туалеты, и уже там предлагают всем желающим приобрести «свежайший» товар. Девочка снимает трусики прямо при клиенте, получает деньги и отправляется домой. Особо продвинутые школьницы делают еще умнее: идут в самый дешевый близлежащий магазин, и за 1$ скупают пару десятков трусиков. Затем при полном параде выходят на улицу, и предлагает снять с себя трусики любому желающему. По рассказам, за одну пару белья можно выручить до 20 000 иен. Вот так зарабатывают на жизнь школьницы средней и старшей школы. У японских девочек школьная форма неожиданно стала эталоном подростковой моды. Теперь девочки вне стен школы носят то, что напоминает привычную форму японских школьниц: белые блузки, темно-голубые плиссированные мини-юбки, высокие, до колен, гольфы и гармонирующие с ними легкие кожаные туфли. Часто подростки все же одеты не в настоящую школьную форму, а стилизованная под форму одежда подбирается специально. После периода, когда школьная форма считалась символом однообразия и подавления личности, за последние два года она стала ультра-шиком для японских девочек. Многие девочки носят форму, или одежду, которая ее напоминает, даже по выходным и после школы. А некоторые школьницы носят форму даже несмотря на то, что в их школах не установлено правило ее обязательного ношения. Внезапно стало чрезвычайно престижно быть ученицей средней школы. Неожиданно японские школьницы стали высшими арбитрами моды. Теперь все, начиная от художников-модельеров и кончая компаниями по производству электронной продукции, ориентируются на их вкусы. Благодаря школьницам стали пользоваться широкой популярностью изображения типа Hello Kitty, и именно школьницы были первыми, кто стал активно отправлять электронную почту через мобильные телефоны. А что касается школьной формы, то все теперь хотят ее носить. Интересно, что при этом тенденция "форма как мода" полностью отсутствует у мальчиков, которые не считаются законодателями моды. Школьная форма была так популярна далеко не всегда. Еще 10 лет назад отношение школьников к форме было крайне негативным. Она считалась самым явным символом строгого контроля, осуществлявшегося над школьниками, и подавления их индивидуальности. Помимо установления жестких правил и регламента ношения школьной формы, во многих школах ученицам старших классов запрещалось пользоваться косметикой и носить украшения. Однако в Японии всегда было немало особых поклонников школьной формы, для которых она является эротическим символом. Девушки, одетые в школьную форму, остаются главным и неизменным атрибутом японских журналов для мужчин и порнографических фильмов. Сейчас некоторые школы пытаются модернизировать школьную форму и приглашают известных японских дизайнеров, которые создают более эффектные модели формы, с более короткими юбками и красочными блузками. Одна из самых популярных моделей школьной формы - комплект, в который входят традиционная матроска, под которую поддевается белая блузка, синяя юбка и шейный платок.
Инцест и насилие
Державший дочь в подвале австриец признался в насилии над ней
Австриец Йозеф Фритцль (Josef Fritzl), арестованный по подозрению в том, что в течение 24 лет держал свою дочь Элизабет в подвале, дал признательные показания. Как сообщает телеканал CNN, 73-летний мужчина признался, что регулярно насиловал девушку. Он также подтвердил, что является отцом семерых детей, которых Элизабет родила за годы заточения.
Об аресте 73-летнего жителя австрийского города Амштеттен, расположенного в 150 километрах к западу от Вены, Йозефа Фритцля стало известно в воскресенье, 27 апреля. Примерно за неделю до этого одна из девочек, родившихся у его дочери, 19-летняя Керстин была доставлена в больницу в тяжелом состоянии. Врачи не могли определить причину недомогания девушки и инициировали поиски ее матери, которую хотели расспросить о болезнях дочери.
Каким именно образом полицейским удалось найти Элизабет Фритцль, пока остается неясным. Однако известно, что женщина, которой сейчас 42 года, согласилась рассказать свою историю в обмен на обещание, что она больше никогда не увидит отца, а ее дети получат надлежащий уход.
По словам Элизабет, она подвергалась сексуальному насилию со стороны отца с 11 лет. В августе 1984 года, когда девушке было 18 лет, Йозеф Фритцль запер ее в подвале дома, где жила семья. В дальнейшем мужчина смог убедить мать девушки и других родственников в том, что она попала в религиозную секту и не желает общаться с близкими.
За время заточения в подвале Элизабет Фритцль родила семерых детей, один из которых умер вскоре после рождения. Троих Йозеф Фритцль принес домой, объяснив жене, что их подбросила сбежавшая дочь. Еще трое, в том числе Керстин, жили в подвале вместе со своей матерью.
В настоящее время Элизабет и ее дети, которым от 5 до 19 лет, находятся под опекой местных властей.
Австриец Йозеф Фритцль (Josef Fritzl), арестованный по подозрению в том, что в течение 24 лет держал свою дочь Элизабет в подвале, дал признательные показания. Как сообщает телеканал CNN, 73-летний мужчина признался, что регулярно насиловал девушку. Он также подтвердил, что является отцом семерых детей, которых Элизабет родила за годы заточения.
Об аресте 73-летнего жителя австрийского города Амштеттен, расположенного в 150 километрах к западу от Вены, Йозефа Фритцля стало известно в воскресенье, 27 апреля. Примерно за неделю до этого одна из девочек, родившихся у его дочери, 19-летняя Керстин была доставлена в больницу в тяжелом состоянии. Врачи не могли определить причину недомогания девушки и инициировали поиски ее матери, которую хотели расспросить о болезнях дочери.
Каким именно образом полицейским удалось найти Элизабет Фритцль, пока остается неясным. Однако известно, что женщина, которой сейчас 42 года, согласилась рассказать свою историю в обмен на обещание, что она больше никогда не увидит отца, а ее дети получат надлежащий уход.
По словам Элизабет, она подвергалась сексуальному насилию со стороны отца с 11 лет. В августе 1984 года, когда девушке было 18 лет, Йозеф Фритцль запер ее в подвале дома, где жила семья. В дальнейшем мужчина смог убедить мать девушки и других родственников в том, что она попала в религиозную секту и не желает общаться с близкими.
За время заточения в подвале Элизабет Фритцль родила семерых детей, один из которых умер вскоре после рождения. Троих Йозеф Фритцль принес домой, объяснив жене, что их подбросила сбежавшая дочь. Еще трое, в том числе Керстин, жили в подвале вместе со своей матерью.
В настоящее время Элизабет и ее дети, которым от 5 до 19 лет, находятся под опекой местных властей.
Четырех школьниц обвиняют в изнасиловании глухого мальчика
В понедельник четыре южноафриканские школьницы предстали перед судом. Им предъявлено обвинение в изнасиловании 15-летнего глухого подростка. Всем четырем девочкам также по 15 лет. До вынесения окончательного вердикта суд постановил отпустить их под опеку родителей. В ходе судебного заседания школьниц даже не спросили о том, хотят ли они ответить на обвинение.
Как сообщает Independent Online, 10 мая мальчик возвращался из специализированной школы для глухих домой. В это время его настигли четыре девочки. Они затащили подростка в безлюдный район, сняли с него одежду и изнасиловали.
По словам мальчика, он никому не рассказал о случившемся. Однако после того, как школьницы неделю спустя изнасиловали его во второй раз, он не стал больше молчать и сообщил обо всем властям.
Как утверждает потерпевший, девочки сказали ему, что еще раправятся с ним. Суд отложил слушание дела до 26 июня, и теперь школьниц могут подвергнуть хирургической экпертизе с тем, чтобы установить, занимались ли они сексом
В понедельник четыре южноафриканские школьницы предстали перед судом. Им предъявлено обвинение в изнасиловании 15-летнего глухого подростка. Всем четырем девочкам также по 15 лет. До вынесения окончательного вердикта суд постановил отпустить их под опеку родителей. В ходе судебного заседания школьниц даже не спросили о том, хотят ли они ответить на обвинение.
Как сообщает Independent Online, 10 мая мальчик возвращался из специализированной школы для глухих домой. В это время его настигли четыре девочки. Они затащили подростка в безлюдный район, сняли с него одежду и изнасиловали.
По словам мальчика, он никому не рассказал о случившемся. Однако после того, как школьницы неделю спустя изнасиловали его во второй раз, он не стал больше молчать и сообщил обо всем властям.
Как утверждает потерпевший, девочки сказали ему, что еще раправятся с ним. Суд отложил слушание дела до 26 июня, и теперь школьниц могут подвергнуть хирургической экпертизе с тем, чтобы установить, занимались ли они сексом
Тринадцатилетние двойняшки изнасиловали соседку
В США начались судебные слушания по делу тринадцатилетних близнецов-двойняшек, которые обвиняются в изнасиловании и ограблении сорокалетней соседки своей матери, сообщает Associated Press.
Преступление произошло в одном из многоквартирных домов района Бронкс в Нью-Йорке. Как утверждает потерпевшая, она возвращалась домой вместе с двухлетним сыном и сумкой продуктов, когда близнецы предложили помочь ей донести покупки. Войдя в квартиру, один из них затолкал женщину в спальню, ударил пластиковым кувшином для воды и изнасиловал. Второй в это время затыкал рот сыну жертвы, чтобы заглушить его крики.
В результате нападения женщина и ее сын получили синяки и царапины. Кроме того, по утверждению полиции, близнецы похитили 375 долларов.
Потерпевшая жила этажом ниже матери двойняшек. Сами дети живут с бабушкой, но в этот день решили навестить свою мать. Жертва узнала их в лицо. Близнецам предъявлены обвинения в нападении, разбое и изнасиловании.
В ходе судебного заседания мать подозреваемых заявила, что не верит в выдвинутые обвинения. "Они очень хорошие дети, - сообщила она. - Они сказали мне, что не трогали леди". Бабушка близнецов также выразила сомнение в реальности этой истории, хотя основывалась не на моральном, а на физическом облике детей. Она полагает, что ее внуки, рост каждого из которых составляет около полутора метров, а вес - около 40 килограммов, не смогли бы справиться со взрослой женщиной. "Они - худенькие мальчики," - отмечает бабушка.
В США начались судебные слушания по делу тринадцатилетних близнецов-двойняшек, которые обвиняются в изнасиловании и ограблении сорокалетней соседки своей матери, сообщает Associated Press.
Преступление произошло в одном из многоквартирных домов района Бронкс в Нью-Йорке. Как утверждает потерпевшая, она возвращалась домой вместе с двухлетним сыном и сумкой продуктов, когда близнецы предложили помочь ей донести покупки. Войдя в квартиру, один из них затолкал женщину в спальню, ударил пластиковым кувшином для воды и изнасиловал. Второй в это время затыкал рот сыну жертвы, чтобы заглушить его крики.
В результате нападения женщина и ее сын получили синяки и царапины. Кроме того, по утверждению полиции, близнецы похитили 375 долларов.
Потерпевшая жила этажом ниже матери двойняшек. Сами дети живут с бабушкой, но в этот день решили навестить свою мать. Жертва узнала их в лицо. Близнецам предъявлены обвинения в нападении, разбое и изнасиловании.
В ходе судебного заседания мать подозреваемых заявила, что не верит в выдвинутые обвинения. "Они очень хорошие дети, - сообщила она. - Они сказали мне, что не трогали леди". Бабушка близнецов также выразила сомнение в реальности этой истории, хотя основывалась не на моральном, а на физическом облике детей. Она полагает, что ее внуки, рост каждого из которых составляет около полутора метров, а вес - около 40 килограммов, не смогли бы справиться со взрослой женщиной. "Они - худенькие мальчики," - отмечает бабушка.
Андреа Дворкин о боли



Принятие боли и ее романтизация начинаются именно здесь, в детстве, в социализации, служащей подготовке женщины к родам, самоотречению и угождению супругу. Детский опыт «боли становления женщиной» придает женской психике мазохистский оттенок, приучая к принятию такого своего образа, который основанна пытках тела, удовольствии от пережитой боли и ограничении в передвижении. Он создает характеры мазохистского толка, обнаруживаемые в психике уже взрослых женщин: услужливых, материалистичных (поскольку все ценности сводятся к телу и его украшению), интеллектуально скудных и творчески бесплодных. Он превращает женский пол в менее развитый и более слабый, как бывает неразвитой любая отсталая нация. Фактически последствия этого навязанного отношения женщин к своим телам являются настолько важными, глубокими и обширными, что вряд ли какая-нибудь сфера человеческой деятельности останется незатронутой ими. Мужчинам, естественно, нравятся женщины, которые «ухаживают за собой». Отношение мужчины к накрашенной и модной женщине есть приобретенный и навязанный обществом фетиш. Достаточно вспомнить мужскую идеализацию «забинтованных ног», чтобы узнать здесь ту же социальную динамику. Романтические отношения мужчины и женщины, основанные на ролевых различиях, превосходство, построенное на культурно обоснованном подавлении женщин, а также на чувствах стыда, вины и страха у женщин и в конечном итоге на сексе, – все это связано с закреплением тягостного императива по уходу женщин за собой. Вывод из этого анализа «любовной» этики ясен. Первым шагом в процессе освобождения (женщин от угнетения, мужчин – от несвободы их фетишизма) является радикальное переосмысление отношения женщины к своему телу. Оно должно быть освобождено даже в буквальном смысле: от косметики, тугих затягивающих поясов и прочей ерунды. Женщины должны перестать калечить свои тела и начать жить так, как им удобно. Возможно, новые представления о красоте, которые тогда возникнут, будут полностью демократичными и демонстрирующими уважение к человеческой жизни в ее бесконечном и прекрасном разнообразии
Япония и суицид
Свыше 120 человек вчера покинули свои дома, после того как 14-летняя японская школьница покончила с собой, создав ядовитую смесь из продуктов домашнего обихода и распылив облака высокотоксичного газа.
Её смерть, наступившая всего через несколько дней после начала нового учебного года (в Японии учебный год начинается в апреле. - Прим. ред.), стала последней трагедией в череде однотипных самоубийств, совершенных молодыми людьми, одержимыми интернетом.
Смерть девочки стала в этом году 70-м по счету самоубийством среди японской молодежи, осуществленным с помощью сероводорода.
Полиция опасается, что дальше будет хуже: один из продуктов, используемых для производства этого газа, был за последние несколько недель раскуплен во многих магазинах.
Несмотря на высокий уровень самоубийств в Японии, худший среди прочих развитых стран, сероводород не являлся популярным средством самоубийства. Его внезапная популярность озадачила экспертов, и многие полагают, что она требует серьезного пересмотра отношения из-за той опасности, которую этот метод представляет для окружающих.
Ядовитый газ, витающий в комнате, в которой он был распылен, сохраняет свое действие долгое время после самоубийства. В некоторых случаях человек, обнаруживший тело, получает серьезное отравление. Мать, обнаружившая своего надышавшегося газом сына, тоже умерла от испарений.
«Думаю, у каждого поколения есть свой популярный метод самоубийства. Я очень опасаюсь, что люди повторят то, что увидели в новостях. Те, кто идет на это, ошибочно полагают, что после смерти будут хорошо выглядеть, но на самом деле из-за этого газа тела коричневеют и зеленеют», - предупреждает специалист по судебной медицине и самоубийствам Рёдзи Матоба.
Несмотря на попытки японских властей наложить суровый запрет на веб-сайты самоубийц, все жертвы все равно сводили счеты с жизнью с помощью подробных инструкций на японском языке, доступных в интернете. На сайтах объясняется, какие чистящие вещества и средства для ванны надо купить, как их смешать и как скоро подействует получившийся токсичный газ.
Вчера после эвакуации всех жителей пятиэтажного многоквартирного дома в городе Конан на юге страны, где была найдена девочка, полиция обнаружила жуткую метку, указывающую на роль веб-сайтов.
При входе в ванную комнату, где умерла девочка, висела табличка, которая с пугающей регулярностью стала появляться по всей стране: «Не открывать! В комнате распылен ядовитый газ!»
Табличку с одними и теми же словами и шрифтом можно скачать с наиболее посещаемых сайтов самоубийц. Вероятно, создатели веб-сайтов пытались облегчить процесс.
Япония, как это ни печально, является лидером по числу интернет-самоубийств. Четыре года назад всколыхнулась волна групповых самоубийств - незнакомые между собой люди договаривались с помощью интернета встретиться и вместе свести счеты с жизнью.
Её смерть, наступившая всего через несколько дней после начала нового учебного года (в Японии учебный год начинается в апреле. - Прим. ред.), стала последней трагедией в череде однотипных самоубийств, совершенных молодыми людьми, одержимыми интернетом.
Смерть девочки стала в этом году 70-м по счету самоубийством среди японской молодежи, осуществленным с помощью сероводорода.
Полиция опасается, что дальше будет хуже: один из продуктов, используемых для производства этого газа, был за последние несколько недель раскуплен во многих магазинах.
Несмотря на высокий уровень самоубийств в Японии, худший среди прочих развитых стран, сероводород не являлся популярным средством самоубийства. Его внезапная популярность озадачила экспертов, и многие полагают, что она требует серьезного пересмотра отношения из-за той опасности, которую этот метод представляет для окружающих.
Ядовитый газ, витающий в комнате, в которой он был распылен, сохраняет свое действие долгое время после самоубийства. В некоторых случаях человек, обнаруживший тело, получает серьезное отравление. Мать, обнаружившая своего надышавшегося газом сына, тоже умерла от испарений.
«Думаю, у каждого поколения есть свой популярный метод самоубийства. Я очень опасаюсь, что люди повторят то, что увидели в новостях. Те, кто идет на это, ошибочно полагают, что после смерти будут хорошо выглядеть, но на самом деле из-за этого газа тела коричневеют и зеленеют», - предупреждает специалист по судебной медицине и самоубийствам Рёдзи Матоба.
Несмотря на попытки японских властей наложить суровый запрет на веб-сайты самоубийц, все жертвы все равно сводили счеты с жизнью с помощью подробных инструкций на японском языке, доступных в интернете. На сайтах объясняется, какие чистящие вещества и средства для ванны надо купить, как их смешать и как скоро подействует получившийся токсичный газ.
Вчера после эвакуации всех жителей пятиэтажного многоквартирного дома в городе Конан на юге страны, где была найдена девочка, полиция обнаружила жуткую метку, указывающую на роль веб-сайтов.
При входе в ванную комнату, где умерла девочка, висела табличка, которая с пугающей регулярностью стала появляться по всей стране: «Не открывать! В комнате распылен ядовитый газ!»
Табличку с одними и теми же словами и шрифтом можно скачать с наиболее посещаемых сайтов самоубийц. Вероятно, создатели веб-сайтов пытались облегчить процесс.
Япония, как это ни печально, является лидером по числу интернет-самоубийств. Четыре года назад всколыхнулась волна групповых самоубийств - незнакомые между собой люди договаривались с помощью интернета встретиться и вместе свести счеты с жизнью.

Насколько Рождество наводит на меня тоску, настолько Пасха делает меня счастливой. Бог, становящийся младенцем, — удручающее зрелище. Бедняга, становящийся Богом, — нечто совсем иное. Я обнимаю компьютер Фубуки и покрываю его поцелуями. Я тоже мученик на кресте. Что мне нравится в распятии, это конец. Я, наконец, перестану страдать. Все моё тело сплошь приколотили гвоздями так, что не остаётся ни малейшей частички. Мне отсекут голову ударом сабли, и я больше ничего не буду чувствовать.
Знать, когда умрёшь, это великая вещь. Можно создать из своего последнего дня произведение искусства. Утром мои мучители придут, и я скажу им: «Я сдаюсь! Убейте меня, но исполните мою последнюю волю: пусть Фубуки предаст меня смерти. Пусть свернёт мне голову, как перец. Чёрным перцем потечёт моя кровь. Берите и ешьте, потому что мой перец был пролит за вас, за толпу, перец нового вечного альянса. Вы будете чихать в память обо мне».
Знать, когда умрёшь, это великая вещь. Можно создать из своего последнего дня произведение искусства. Утром мои мучители придут, и я скажу им: «Я сдаюсь! Убейте меня, но исполните мою последнюю волю: пусть Фубуки предаст меня смерти. Пусть свернёт мне голову, как перец. Чёрным перцем потечёт моя кровь. Берите и ешьте, потому что мой перец был пролит за вас, за толпу, перец нового вечного альянса. Вы будете чихать в память обо мне».
Амели Нотомб о японках
Японки в массе своей не отличаются красотой. Но уж если вам встретится японская красавица, то держитесь!
Прекрасное всегда волнует. Но от японской красавицы дух захватывает вдвойне. Эта молочная белизна лица, эти пленительные глаза, прелестный носик с изящными тонкими крыльями, четко обрисованные губы, особая нежность черт затмят любое самое красивое лицо.
Плюс изысканные манеры, которые превращают японку в произведение искусства, недоступное человеческому разумению.
Наконец, или прежде всего, эта красота волнует потому, что сумела противостоять всем видам корсетов, физических и моральных, непрестанному принуждению и подавлению, абсурдным запретам, удушающим догмам, отчаянию, садизму, бесконечным унижениям, явным и неявным. Такая красота — чудо героизма.
Только не подумайте, что японка — жертва. Ничего подобного. Среди женщин нашей планеты она отнюдь не самая обездоленная. Как я сама убедилась, она даже обладает немалой властью
Прекрасное всегда волнует. Но от японской красавицы дух захватывает вдвойне. Эта молочная белизна лица, эти пленительные глаза, прелестный носик с изящными тонкими крыльями, четко обрисованные губы, особая нежность черт затмят любое самое красивое лицо.
Плюс изысканные манеры, которые превращают японку в произведение искусства, недоступное человеческому разумению.
Наконец, или прежде всего, эта красота волнует потому, что сумела противостоять всем видам корсетов, физических и моральных, непрестанному принуждению и подавлению, абсурдным запретам, удушающим догмам, отчаянию, садизму, бесконечным унижениям, явным и неявным. Такая красота — чудо героизма.
Только не подумайте, что японка — жертва. Ничего подобного. Среди женщин нашей планеты она отнюдь не самая обездоленная. Как я сама убедилась, она даже обладает немалой властью
Но уж если мы восхищаемся японкой, то в первую очередь должны восхищаться тем, что она еще не покончила с собой. С самого раннего детства в японке убивают все, что в ней есть лучшего. С утра до вечера ей вдалбливают наиглавнейшие жизненные истины: "Если к двадцати пяти годам ты не выйдешь замуж, то покроешь себя позором; если ты смеешься, тебе не стать изысканной женщиной; если твое лицо выражает какие-либо чувства, значит, ты вульгарна; если признаешься, что у тебя растет хотя бы один волосок на теле, ты непристойна; если молодой человек поцелует тебя в щеку на людях, значит, ты шлюха; если ешь с удовольствием, ты свинья; если спишь с удовольствием, ты корова" и т. д.
Эти заповеди могут показаться смешными, но здесь их воспринимают слишком серьезно. В конечном счете, с помощью этих нелепейших догм японке внушают, что ей нечего надеяться в жизни на что-то хорошее. Не надейся испытать хоть раз наслаждение, потому что это уронит твое достоинство. Не надейся влюбиться, потому что сама не заслуживаешь того, чтобы в тебя влюблялись: если даже кто-то тебя и полюбит, то в действительности он полюбит не тебя, а ту женщину, какой ты кажешься. Не надейся получить что-либо от жизни, она будет только все отнимать у тебя. Не надейся даже на обыкновенный покой, потому что не имеешь права на отдохновение.
Эти заповеди могут показаться смешными, но здесь их воспринимают слишком серьезно. В конечном счете, с помощью этих нелепейших догм японке внушают, что ей нечего надеяться в жизни на что-то хорошее. Не надейся испытать хоть раз наслаждение, потому что это уронит твое достоинство. Не надейся влюбиться, потому что сама не заслуживаешь того, чтобы в тебя влюблялись: если даже кто-то тебя и полюбит, то в действительности он полюбит не тебя, а ту женщину, какой ты кажешься. Не надейся получить что-либо от жизни, она будет только все отнимать у тебя. Не надейся даже на обыкновенный покой, потому что не имеешь права на отдохновение.
Ты можешь и не убивать себя. Но тогда, рано или поздно, ты все равно не выдержишь и тебе не миновать самого страшного — бесчестья, потому что ты непременно заведешь любовника или предашься обжорству или лени — кто знает, что тебя ждет? Ведь нам слишком хорошо известно, что люди вообще, а женщины в частности, сколько бы ни держали себя в ежовых рукавицах, в конце концов неизбежно уступают какой-нибудь из этих слабостей, связанных с плотскими удовольствиями. Если мы и пренебрегаем ими, то отнюдь не из пуританства: оно вовсе не является у нас навязчивой идеей, как у американцев.
На самом деле плотских наслаждений мы избегаем, чтобы не потеть. Нет ничего более постыдного, чем пот. Если ты с аппетитом ешь обжигающе горячую лапшу, если предаешься неистовому сексу, если зимой дремлешь у печки, то непременно вспотеешь. И все увидят, как ты вульгарна.
Ни минуты не сомневайся, если тебе предстоит сделать выбор: покончить с собой или вспотеть. Пролить свою кровь — это так же прекрасно, как потеть — отвратительно. Если ты убьешь себя, ты уже никогда не вспотеешь, и все твои тревоги уйдут в вечность.
Не думаю, что судьба японского мужчины намного счастливее. Мне кажется, ему живется даже еще труднее. Японка, по крайней мере, может выйти замуж и вырваться из ада общественного, то есть уйти с работы. А навсегда распроститься с японским предприятием — это, по-моему, уже счастье.
И все же японца не так душат с детства, как японку. В нем не разрушают до конца всех идеалов. Ему удается сохранить одно из важнейших прав человека — право надеяться и мечтать. И он не спешит с ним расстаться. Ему нравится выдумывать несуществующие волшебные миры, где он свободен и всесилен.
Хорошо воспитанная японка лишена даже такого воображаемого, но спасительного прибежища — и подобных женщин в Японии большинство. У них с детства полностью ампутирована эта главная человеческая способность. Вот почему я безгранично восхищаюсь каждой японкой, которая еще не покончила с собой. Жизнь японки — это бескорыстный и возвышенный акт мужества.
На самом деле плотских наслаждений мы избегаем, чтобы не потеть. Нет ничего более постыдного, чем пот. Если ты с аппетитом ешь обжигающе горячую лапшу, если предаешься неистовому сексу, если зимой дремлешь у печки, то непременно вспотеешь. И все увидят, как ты вульгарна.
Ни минуты не сомневайся, если тебе предстоит сделать выбор: покончить с собой или вспотеть. Пролить свою кровь — это так же прекрасно, как потеть — отвратительно. Если ты убьешь себя, ты уже никогда не вспотеешь, и все твои тревоги уйдут в вечность.
Не думаю, что судьба японского мужчины намного счастливее. Мне кажется, ему живется даже еще труднее. Японка, по крайней мере, может выйти замуж и вырваться из ада общественного, то есть уйти с работы. А навсегда распроститься с японским предприятием — это, по-моему, уже счастье.
И все же японца не так душат с детства, как японку. В нем не разрушают до конца всех идеалов. Ему удается сохранить одно из важнейших прав человека — право надеяться и мечтать. И он не спешит с ним расстаться. Ему нравится выдумывать несуществующие волшебные миры, где он свободен и всесилен.
Хорошо воспитанная японка лишена даже такого воображаемого, но спасительного прибежища — и подобных женщин в Японии большинство. У них с детства полностью ампутирована эта главная человеческая способность. Вот почему я безгранично восхищаюсь каждой японкой, которая еще не покончила с собой. Жизнь японки — это бескорыстный и возвышенный акт мужества.
Райнхард Йиргль «Собачьи Ночи»
Чужая комната, куб плохо запертой темноты с запахами женского сна – словно сумеречные знамена, занавеси перед окном, их длинные складки; сквозь поры тяжелой ткани просачивается во-внутрь свет полярного городского дня, как непрочная туманная дымка. Серая сонливость в твоем теле не может справиться с мозгом: там беспокойство, что-то нервически тянет, дергает; зазубренные лезвия, где-то позади лба, кромсают сон – & образуется рана, пульсирующая, не дающая успокоиться –, ты лежишь бодрствующий, с открытыми глазами, напрасно ожидая сна, расшифровываешь призрачные силуэты мебели. И когда ночь превращается в бледное утреннее мерцание, из полумрака вдруг выступают громоздкий ореховый шкаф – кафельная печь в темном блеске ее глазури – стулья с гнутыми спинками – тяжелый обеденный стол с точеными ножками – золотая рама картины, висящей над оттоманкой, матово поблескивает со стены (сама картина еще не видна) – ты замечаешь чучело ястреба-канюка, который наверху, в углу комнаты, распростер крылья для вечного планирующего полета – –, павлинье перо парит над расплывчатым атласом бумажных обоев; внезапно слева от твоей постели – 1 шорох: тихое, вкрадчивое, бархатистое шуршание, И сразу вслед за тем – ощущение, что чья-то нога или рука мягко надавила на край матраса – давление усиливается – кажется, будто чье-то тяжелое тело осторожно пристроилось там – будто теперь и поверх одеяла, поверх твоей груди&живота, уже по всей ширине кровати, снова-И-снова придавливая уже и правую ее сторону, вкрадчиво осторожно & почти-беззвучно перемещается некое существо. В темноте тебе наконец удается разглядеть тело большого животного, перелезающего через постель, – !Ягуара, – который тенью вылез из-под кровати & теперь пробирается через нее к окну, потом беззвучно исчезает между тяжелыми занавесями, как-то просачивается сквозь закрытое окно вовне, в-снаружи, к прочим теням этой ночи. За первым животным следует тем же путем второе, так же осторожно&тихо, потом – еще и еще: все новые большие кошки выныривают из-под кровати. Ты лежишь, исполненный страха, в смертном оцепенении. Затаив дыхание – но животные, похоже, не замечают тебя; или: они преследуют другую цель, а на тебя не обращают внимания. Несколько раз одно из крадущихся по тебе животных краешком шкуры задевает твое лицо – шкура у него мягкая и пахнет молодым зверем – потрескивание при этом беглом прикосновении, как если бы из волокон шерсти выскакивали крошечные электрические разряды –: по коже твоей пробегает приятная дрожь, словно под действием электрического тока воспламенились тончайшие нервные окончания – –
–ты уже можешь. Сейчас уже можешь –
!Голос !девочки. В полумраке стоит она перед твоей кроватью, стягивает через голову тонкую, в горошек, ночную рубашку – И словно блеклый сновидческий образ, в который ты не в силах поверить, который хочет выдать себя за 1 из топорных толкований твоих более ранних снов, предложенное чужаком, – случайным прохожим, который позволил себе злую шутку, – ?или: может, и это тоже всего лишь сон, выступивший из другого сна, и тогда, значит, Все есть сон, и Ничто – тот сон, который дает прибежище & обещает пробуждение, еще до своего конца – : На краешке кровати примостилась 12летняя девочка, нагая, тело ее с детской едва обозначенной грудью сияет гладко & блекло-светло, 1 рукой она обхватила твой член, верхняя часть корпуса & голова склонены к тебе, 1 прядь волос касается твоего живота –. Видимо, она уже некоторое время перешептывается, не столько с тобой, сколько с твоим постепенно отвердевающим членом, на который она, кажется тебе, смотрит как на игрушку, как, может, на 1 из своих кукол, и в ее голосе, упорно продолжающем шептать, детские успокаивающие & упрашивающие нотки смешиваются с монотонностью, как если бы то, что она сейчас делает, исходило не от нее, как если бы она=сама была от Этого далека, очень далека.
–но может тызахочешь чтоб’Это происходило иначе не так как обычно хочет твой дрэуг. Он всегда делает мне очень больно – когда бывает как хочет он. – (Продолжая говорить, она усаживается на тебя верхом, широко раздвигает бедра & пальцами отделяет 1-от-другой маленькие срамные губы – : ты ощущаешь головкой члена по-детски узкую, сухую щель : –подожди – (слышишь ты; она плюет на 2 пальца & втирает плевки себе в промежность – но ввести член не удается и теперь.)
–ты уже можешь. Сейчас уже можешь –
!Голос !девочки. В полумраке стоит она перед твоей кроватью, стягивает через голову тонкую, в горошек, ночную рубашку – И словно блеклый сновидческий образ, в который ты не в силах поверить, который хочет выдать себя за 1 из топорных толкований твоих более ранних снов, предложенное чужаком, – случайным прохожим, который позволил себе злую шутку, – ?или: может, и это тоже всего лишь сон, выступивший из другого сна, и тогда, значит, Все есть сон, и Ничто – тот сон, который дает прибежище & обещает пробуждение, еще до своего конца – : На краешке кровати примостилась 12летняя девочка, нагая, тело ее с детской едва обозначенной грудью сияет гладко & блекло-светло, 1 рукой она обхватила твой член, верхняя часть корпуса & голова склонены к тебе, 1 прядь волос касается твоего живота –. Видимо, она уже некоторое время перешептывается, не столько с тобой, сколько с твоим постепенно отвердевающим членом, на который она, кажется тебе, смотрит как на игрушку, как, может, на 1 из своих кукол, и в ее голосе, упорно продолжающем шептать, детские успокаивающие & упрашивающие нотки смешиваются с монотонностью, как если бы то, что она сейчас делает, исходило не от нее, как если бы она=сама была от Этого далека, очень далека.
–но может тызахочешь чтоб’Это происходило иначе не так как обычно хочет твой дрэуг. Он всегда делает мне очень больно – когда бывает как хочет он. – (Продолжая говорить, она усаживается на тебя верхом, широко раздвигает бедра & пальцами отделяет 1-от-другой маленькие срамные губы – : ты ощущаешь головкой члена по-детски узкую, сухую щель : –подожди – (слышишь ты; она плюет на 2 пальца & втирает плевки себе в промежность – но ввести член не удается и теперь.)
–Он обычно хочет, чтобы было именно так, твой дрэуг. Но мне Так очень больно. Я могу сделать Это тебе и рукой. Или ртом. Только ему ничего не говори. Ты ведь не скажешь: ?нет. Потому что если он узнает, что я сделала тебе не так, как ему, он опять кончит мне в попо. А это тоже всегда очень больно. И потом он выпорет меня и сделает на меня АА, твой дрэуг….. – (И девочка снова наклоняет голову, ее пальцы передвигаются по твоему члену вверх&вниз – ты чувствуешь, как ее губы смыкаются вокруг него & влажный проворный язык –, ее волосы падают вперед & скрывают своими прядями, словно короткой шторой, эту сцену, которая разыгрывается в поблекшем СероСвете уже не правдоподобной ночи, разыгрывается с несомненно характерной для нее – призрачной, парализующей и тебя & любую мысль о сопротивлении прекращении пробуждении, непреложной самоочевидностью – – из проникнутого страхом ощущения, что ты больше не проснешься, никогда уже не сможешь спастись от этого сна : !свих-нешься в этом Трансе-без-берегов(*) : (постепенно из заполняющей темную комнату теплой дымки с запахами женского тела формируется другое ощущение, иное, тайное желание –) –тыдолжен говорить – (слышишь ты голос девочки –тыдолжен высказать Все. Тогда получишь !гораздо больше удовольствия. Говори же. Давай, громко скажи мне, как ты любишь трахаться – : (влечение к !ней, к телу женщины, которую я много часов назад 1 мгновение видел в окне, обнаженной, и груди ее золотисто мерцали в свете уличного фонаря, и я видел крепкие, упруго круглящиеся бедра, темный треугольный герб внизу живота, И эта женщина, которую я чуть позже встретил здесь, у нее в квартире, и светлые брючки, тесно облегавшие ее бедра, все это было роскошным=скандальным вызовом по отношению к тривиальному знанию, что за волосяным треугольником нет ничего, там Ничто; Ничто вдруг предстало как Нечто наподобие изгиба губ чуткого влажного рта, как Отверстие, ведущее во-внутрь чьей-то плоти, которая может оказаться на вкус пряной мягкой и жгучей словно мякоть растений, осенне-рдяной как кровь –) : Осторожно касаются теперь кончики твоих пальцев маленького, бледного тела ребенка-над-тобой, гладят – расспрашивая – пряди волос, вдоль пробора маленькой головы – : – теплое, хрупкое птичье тельце – :Неужели это наконец ?пробуждение, или ?сон все еще, или ?то-и-другое вместе – ты не можешь вырваться из этой картины, да и не хочешь уже, хочешь лишь скользить все дальше и дальше в теплом потоке, в несказанном пространстве, в пустоте, в белизне – дрожь там, электрический ток и свечение из нервных волокон – теплота преступления – но все-таки чувствовать маленькое, эластичное тело – ночь, Ночь-без-берегов – (мерцают золотисто груди женщины – ее чресла, узкие теплые срамные губы, распустившиеся крошечными складками и рдяно открывающиеся – Черный Мак – Я хочу ее видеть, ее, эту женщину эту шлюху : сейчас :) –:–:–
–!иии – (:откуда-то издалека высокий=детский голос девочки:) –ии!иии –
–!Он это !сделал.
В проеме распахнутой двери женщина – темный прямой силуэт в светлом 4хугольнике – свет из коридора, из-снаружи, представляет собой мерцание, известково-бледное, так что тень женщины тянется от порога ко мне, до самой моей вдоль-и-поперек-изрытой постели – : & резкий свет с потолка врывается в комнату, насмешливо изгоняет из нее тьму и все тайны.
–!Он это !сделал.
Девочка протягивает навстречу матери руку: по маленьким растопыренным пальцам И выше, по предплечью, стекает семя. Мой живот тоже покрыт спермой & чем-то красным, липким, – в 1й момент я уверен, что это кровь. Но когда девочка вылезает из кровати и люстра полностью освещает ее лицо, рот щеки & подбородок у нее оказываются перемазанными чем-то кричаще-красным –:!губная помада –: она, значит, прежде чем явиться ко мне в комнату & в постель, подкрасила губы ужасной ярко-красной помадой.
–Иди помойся. – Спокойно говорит женщина своей дочери; та, далеко отставив от себя облепленную семенем руку, как если бы рука была ранена, сразу же подчиняется, хватает с кровати ночнушку & без единого слова, даже не взглянув на меня, покидает комнату.
Теперь мы одни : женщина, в пальто, накинутом на плечи, словно она собралась на улицу, все еще стоящая на пороге, – я, голый, перепачканный спермой & губной помадой, в чужой квартире, в чужой кровати; яркий свет и взгляды женщины направлены на меня. Бесполезны любые слова, любые объяснения напрасны & излишни – мне делается нехорошо, я чувствую позывы к рвоте, я позволяю себе снова откинуться на подушку, бессмысленно пялюсь на светящуюся белым люстру, пока глаза не начинают болеть; И с тупым равнодушием жду появления блюстителей порядка: какого-нибудь соседа, который, кипя от негодования, вышибет мне зубы, ударами кулака сломает челюсть & нос, – или полицейского, готового задержать меня на месте преступления…..
–Вставайте же. Помойтесь.
Голос женщины так же спокоен, как только что, когда она отдавала распоряжение дочери. Совершенно сбитый с толку, я вскакиваю – замечаю свою наготу, прижимаю к животу подушку – и недоверчиво заглядываю в ее, женщины, лицо.
–Или вы предпочитаете, чтоб я вызвала полицию. – (Как если бы опытная хозяйка пансиона спрашивала постояльца, что он предпочитает на завтрак.) Женщина, между тем, несмотря на жестокий комизм ситуации, похоже, отнюдь не утратила самообладания, комизма происходящего она даже не замечает. Напротив, все с тем же спокойствием, которое, очевидно, уже давно из-за усталости и разочарования перешло в стадию рассеянности и дистанцированности, женщина продолжает говорить, обращаясь скорее к себе=самой, чем ко мне, изобличенному растлителю ее дочери, – говорить так, будто она объясняет случайному посетителю, где в ее квартире располагаются места общего пользования.
–Ванная в конце коридора, это вы знаете. Входная дверь заперта, ключ у меня. – (В кармане ее пальто что-то красноречиво позвякивает) –Мы, между прочим, на 5ом этаже. Говорю это, чтобы вам не пришло в голову вылезти через окно & дать деру. Вашу одежду я спрятала. Когда помоетесь, наденьте на себя вот это. – (Она хватает со спинки стула вылинявший купальный халат, издали бросает его, вместе с другими тряпками, мне.) –Этого будет достаточно на какое-то время, пока мы не осточертеем друг другу.
:?!Что она задумала, эта странная женщина : ?!Какой жуткий ритуал мести хочет исполнить – не сомневаюсь, куда более впечатляющий, нежели выбивание пары зубов : !Точно. Я совсем не случайно оказался в этой квартире : Здесь !Ловушка, абсолютная ловушка; И я, глупый, как все представители сильного пола, в нее вляпался, вляпался слепо & будучи вдрыбадан пьян….. ?Что же теперь меня ждет – –
И теперь тебя вправду начинает тошнить, рвотный комок застрял в горле – !вон из постели, 1 рука прикрывает рот, другую ты инстинктивно подставляешь под низ живота, как чашу для сбора каплющей вниз спермы&губной помады (:?Кто знает, на что способна такая женщина, если ты испачкаешь ей !ковер –), мчишься к двери на другом конце коридора –, дверь открывается изнутри: девочка – умытая причесанная и в новой, отутюженной ночной рубашке – выходит оттуда – видит, как ты, похабно давясь рвотой, бросаешься ей навстречу, изогнувшись, будто только что получил пулю в живот & теперь придерживаешь свои внутренности, – девочка вежливо уступает тебе дорогу, остается вместе с матерью в дверном проеме – большие серо-зеленые глаза неотрывно следят за тобой : И под их пристальным взглядом ты поднимаешь крышку, падаешь на колени перед фарфоровой чашей унитаза – :Отвращение ярость и гнев, отчаянье куда большее, чем могло скопиться за один-единственный день, кислыми потоками выхлестываются из меня в сортирный резервуар…..
–!иии – (:откуда-то издалека высокий=детский голос девочки:) –ии!иии –
–!Он это !сделал.
В проеме распахнутой двери женщина – темный прямой силуэт в светлом 4хугольнике – свет из коридора, из-снаружи, представляет собой мерцание, известково-бледное, так что тень женщины тянется от порога ко мне, до самой моей вдоль-и-поперек-изрытой постели – : & резкий свет с потолка врывается в комнату, насмешливо изгоняет из нее тьму и все тайны.
–!Он это !сделал.
Девочка протягивает навстречу матери руку: по маленьким растопыренным пальцам И выше, по предплечью, стекает семя. Мой живот тоже покрыт спермой & чем-то красным, липким, – в 1й момент я уверен, что это кровь. Но когда девочка вылезает из кровати и люстра полностью освещает ее лицо, рот щеки & подбородок у нее оказываются перемазанными чем-то кричаще-красным –:!губная помада –: она, значит, прежде чем явиться ко мне в комнату & в постель, подкрасила губы ужасной ярко-красной помадой.
–Иди помойся. – Спокойно говорит женщина своей дочери; та, далеко отставив от себя облепленную семенем руку, как если бы рука была ранена, сразу же подчиняется, хватает с кровати ночнушку & без единого слова, даже не взглянув на меня, покидает комнату.
Теперь мы одни : женщина, в пальто, накинутом на плечи, словно она собралась на улицу, все еще стоящая на пороге, – я, голый, перепачканный спермой & губной помадой, в чужой квартире, в чужой кровати; яркий свет и взгляды женщины направлены на меня. Бесполезны любые слова, любые объяснения напрасны & излишни – мне делается нехорошо, я чувствую позывы к рвоте, я позволяю себе снова откинуться на подушку, бессмысленно пялюсь на светящуюся белым люстру, пока глаза не начинают болеть; И с тупым равнодушием жду появления блюстителей порядка: какого-нибудь соседа, который, кипя от негодования, вышибет мне зубы, ударами кулака сломает челюсть & нос, – или полицейского, готового задержать меня на месте преступления…..
–Вставайте же. Помойтесь.
Голос женщины так же спокоен, как только что, когда она отдавала распоряжение дочери. Совершенно сбитый с толку, я вскакиваю – замечаю свою наготу, прижимаю к животу подушку – и недоверчиво заглядываю в ее, женщины, лицо.
–Или вы предпочитаете, чтоб я вызвала полицию. – (Как если бы опытная хозяйка пансиона спрашивала постояльца, что он предпочитает на завтрак.) Женщина, между тем, несмотря на жестокий комизм ситуации, похоже, отнюдь не утратила самообладания, комизма происходящего она даже не замечает. Напротив, все с тем же спокойствием, которое, очевидно, уже давно из-за усталости и разочарования перешло в стадию рассеянности и дистанцированности, женщина продолжает говорить, обращаясь скорее к себе=самой, чем ко мне, изобличенному растлителю ее дочери, – говорить так, будто она объясняет случайному посетителю, где в ее квартире располагаются места общего пользования.
–Ванная в конце коридора, это вы знаете. Входная дверь заперта, ключ у меня. – (В кармане ее пальто что-то красноречиво позвякивает) –Мы, между прочим, на 5ом этаже. Говорю это, чтобы вам не пришло в голову вылезти через окно & дать деру. Вашу одежду я спрятала. Когда помоетесь, наденьте на себя вот это. – (Она хватает со спинки стула вылинявший купальный халат, издали бросает его, вместе с другими тряпками, мне.) –Этого будет достаточно на какое-то время, пока мы не осточертеем друг другу.
:?!Что она задумала, эта странная женщина : ?!Какой жуткий ритуал мести хочет исполнить – не сомневаюсь, куда более впечатляющий, нежели выбивание пары зубов : !Точно. Я совсем не случайно оказался в этой квартире : Здесь !Ловушка, абсолютная ловушка; И я, глупый, как все представители сильного пола, в нее вляпался, вляпался слепо & будучи вдрыбадан пьян….. ?Что же теперь меня ждет – –
И теперь тебя вправду начинает тошнить, рвотный комок застрял в горле – !вон из постели, 1 рука прикрывает рот, другую ты инстинктивно подставляешь под низ живота, как чашу для сбора каплющей вниз спермы&губной помады (:?Кто знает, на что способна такая женщина, если ты испачкаешь ей !ковер –), мчишься к двери на другом конце коридора –, дверь открывается изнутри: девочка – умытая причесанная и в новой, отутюженной ночной рубашке – выходит оттуда – видит, как ты, похабно давясь рвотой, бросаешься ей навстречу, изогнувшись, будто только что получил пулю в живот & теперь придерживаешь свои внутренности, – девочка вежливо уступает тебе дорогу, остается вместе с матерью в дверном проеме – большие серо-зеленые глаза неотрывно следят за тобой : И под их пристальным взглядом ты поднимаешь крышку, падаешь на колени перед фарфоровой чашей унитаза – :Отвращение ярость и гнев, отчаянье куда большее, чем могло скопиться за один-единственный день, кислыми потоками выхлестываются из меня в сортирный резервуар…..
–Вы – : Вы – на вас даже печати негде ставить. Прожженный кусок дерьма – (и выплевываю в унитазную чашу последний желудочнокислый ком –: фарфоровая пасть холодно возвращает мне мое же зловонное дыхание.)
Я слышу – откуда-то=сверху, – беззвучный смех женщины, стоящей, видимо, у меня за спиной. –!Такие вещи мне особенно приятно выслушивать: от людей !вашего склада. Что ж, доставьте себе удовольствие & вызовите полицию. – (И когда я, отвернувшись от унитаза, поднимаю на нее горящие негодованьем глаза, она быстро взглядывает на меня сверху вниз & тут же снова возвращается к той шаблонной роли, которую навязывает ей ее трезвый голос:) –Проблевавшись, вы опять приобрели этот типичный право&порядочный вид. – (Издевается) –Но подумайте: очень может быть, вам придется выступить в роли собственного защитника.
–Для меня это было бы плевое дело. – (Слышишь ты свой ответ, скорей рефлексивный, чем выражающий подлинную уверенность.)
–!Было бы. – (Она нарочито громко смеется) –Для вас это !было бы плевое дело. О-да: !Было бы. Если бы. Да: если бы !именно !сейчас скандал не пришелся бы вам так некстати – :?считается ли вообще растление-малолетних в ваших кругах ?скандалом или: ?простительным для Благородного Кавалера правонарушением, следы которого обычно прикрывают ковром. А эта женщина, про которую вы трепались целую-ночь: – вы ведь ее Квелый Король, !Ква-Ква-Лир – ее, !эту женщину, вы !конечно не захотите с-копро-ментировать. А если б не это: то да-а-а, такой фаллослучай в сочетании с наличием порочной=матери !очевидно взывает к правосудию – ?Как вы только что выразились на вашем адвоклятском жаргоне: прожженный кусок дерьма – (она уже собралась пнуть меня ногой, но в последний момент одумалась) –А ребенка, не-правда-ли, ребенка !необходимо защитить в 1ую очередь от такой матери – не-правда-ли: детский дом для таких детей 1ственное !спасение….. Да !поднимитесь же, наконец: Мушшина.
(Я подчиняюсь) –Чего вы от меня хотите. – (В голове нехорошее жужжание, перед глазами мрак (с золотистыми просверками сплетающихся-в-клубки-змей), и пот – холодной клейкой пленкой – по всему телу, которое опять норовит осесть, колени подгибаются –)
–Чего я хочу. (Голос женщины доходит до меня как сквозь разодранную мембрану: голос училки, пытающейся меня, бестолкового двоешника, для которого все задачки, решаемые на счетах повседневности, остаются безнадежно непонятыми, все-таки каким-то образом протащить через эту=1 проверочную работу.) –Чего я ?!хочу. Все очень просто: Вы для меня – СТРАХОВКА ОТ ПОЖАРОВ & НЕСЧАСТНЫХ СЛУЧАЕВ. Ибо пока вы остаетесь здесь со мной – а вам !придется остаться, – Он наверняка не взорвет этот дом.
Я слышу – откуда-то=сверху, – беззвучный смех женщины, стоящей, видимо, у меня за спиной. –!Такие вещи мне особенно приятно выслушивать: от людей !вашего склада. Что ж, доставьте себе удовольствие & вызовите полицию. – (И когда я, отвернувшись от унитаза, поднимаю на нее горящие негодованьем глаза, она быстро взглядывает на меня сверху вниз & тут же снова возвращается к той шаблонной роли, которую навязывает ей ее трезвый голос:) –Проблевавшись, вы опять приобрели этот типичный право&порядочный вид. – (Издевается) –Но подумайте: очень может быть, вам придется выступить в роли собственного защитника.
–Для меня это было бы плевое дело. – (Слышишь ты свой ответ, скорей рефлексивный, чем выражающий подлинную уверенность.)
–!Было бы. – (Она нарочито громко смеется) –Для вас это !было бы плевое дело. О-да: !Было бы. Если бы. Да: если бы !именно !сейчас скандал не пришелся бы вам так некстати – :?считается ли вообще растление-малолетних в ваших кругах ?скандалом или: ?простительным для Благородного Кавалера правонарушением, следы которого обычно прикрывают ковром. А эта женщина, про которую вы трепались целую-ночь: – вы ведь ее Квелый Король, !Ква-Ква-Лир – ее, !эту женщину, вы !конечно не захотите с-копро-ментировать. А если б не это: то да-а-а, такой фаллослучай в сочетании с наличием порочной=матери !очевидно взывает к правосудию – ?Как вы только что выразились на вашем адвоклятском жаргоне: прожженный кусок дерьма – (она уже собралась пнуть меня ногой, но в последний момент одумалась) –А ребенка, не-правда-ли, ребенка !необходимо защитить в 1ую очередь от такой матери – не-правда-ли: детский дом для таких детей 1ственное !спасение….. Да !поднимитесь же, наконец: Мушшина.
(Я подчиняюсь) –Чего вы от меня хотите. – (В голове нехорошее жужжание, перед глазами мрак (с золотистыми просверками сплетающихся-в-клубки-змей), и пот – холодной клейкой пленкой – по всему телу, которое опять норовит осесть, колени подгибаются –)
–Чего я хочу. (Голос женщины доходит до меня как сквозь разодранную мембрану: голос училки, пытающейся меня, бестолкового двоешника, для которого все задачки, решаемые на счетах повседневности, остаются безнадежно непонятыми, все-таки каким-то образом протащить через эту=1 проверочную работу.) –Чего я ?!хочу. Все очень просто: Вы для меня – СТРАХОВКА ОТ ПОЖАРОВ & НЕСЧАСТНЫХ СЛУЧАЕВ. Ибо пока вы остаетесь здесь со мной – а вам !придется остаться, – Он наверняка не взорвет этот дом.
Пьер Гийота. Эшби
Расскажи мне все, что ты знаешь о пытках. Это было во времена Робинзона Крузо. Скорей расскажи.
В зарослях были два провала, куда никогда не заглядывало солнце. Даже негры избегали этих гиблых мест. Корабли поднимаются вверх по реке по тяжелой желтой воде и встают на якорь у порогов, лодки с матросами скользят к заболоченному берегу. Спрятавшись за пучками ковыля, сидя на корточках, их поджидают громадные лоснящиеся негры. У их ног лежат копья с покрытыми запекшейся кровью наконечниками. Тяжелая круглая птица пролетает над ними, посыпая их плечи черной пылью. Один из них бьет ладонью по деревянному шару, и деревья за их спинами размыкаются, освобождая проход. Матросы вытаскивают лодки на песок и с ружьями в руках идут к ожидающим их неграм. Те выходят из укрытий. На берег выходит капитан, матросы расступаются перед ним. В руке у него оловянный ларец. Он протягивает его воинам. Те знаками предлагают матросам следовать за ними. Небольшая группа входит в лес: капитан в синем кафтане, волосатые матросы и громадные блестящие негры. Рука реки качает корабли, их старые снасти скрипят.
В деревне процессию ожидает вождь, окруженный женами и старейшинами. Капитан приближается, вождь сжимает в руке копье. Потом он широким жестом распускает настороженных воинов.
Рабы заперты в клетке в глубине деревни. Тени леса зелены; выпущенных из клетки рабов гонят к берегу.
Это вражеские пленники, их открытые раны еще кровоточат. Пленники и стражники стонут. Капитан в синем задержался у вождя.
Старый раб с распоротым копьем животом падает в трясину, негр измазанной в красной тине ступней отгибает его голову назад, старик трясется и молит о пощаде, негр нацеливает копье и двумя руками вонзает его в горло раба. Брызнувшая кровь пачкает синий кафтан капитана. Тот в ярости пинает голову мертвеца. Негр, присев на корточки, вырывает его глаза, потом поднимается, вытирая ладони о бедра. Матрос подходит к капитану и трет его испачканный кафтан своей шапкой. Все кругом смеются, юнга, опершись на эвкалипт, блюет на его корни.
В корабельном трюме стонут рабы, они шевелятся в просоленной мгле, заламывают руки, дрожат от голода и страха. Теперь они – одно тело, одна плоть, одна голова. Юнга спускается к люку, открывает его; он видит в ржавой тьме неподвижное тысячеглазое тело, бросает краюху хлеба и тут же закрывает люк. Лежа на палубе, он слышит протяжный вой, ощущает, как на его горле смыкаются челюсти рабов, он кричит. Его окружают матросы, он кричит, обхватив руками горло и прижав колени к животу. Матросы поднимают его могучими руками, он прекращает кричать, блюет, потом кричит снова.
С мостика спускается капитан, матросы расступаются перед ним, один из них поддерживает мальчика. Капитан подходит к нему, треплет его за подбородок и кричит: «Юнгу отнести в лазарет! Вы все следуйте за мной, заставьте негров замолчать, повесьте троих самых слабых на рее, перед остальными!»
Мальчик кричит, лицо залито солнцем, он пьян могуществом и нежностью, глаза омыты воспоминаниями, лодыжки сведены судорогой, бедра налиты жаром. Он помнит всех чаек Экватора, все твари морские гладят его плавниками, он верит в сирен, в его груди гнездится орел, сердце его заключено в ракушку.
– Я синий капитан, я вождь, я негр, я раб, я маленький юнга.
Друзилла закрывает глаза руками, ее голова скатывается на подушку. Уже два дня она требует от меня историй о неграх. Тот негр из рассказа леди Пистилл по ночам ложится к ней в кровать, ласкает ее ладонями, наполненными тиной и кровью. Потом, держа ее за талию, он становится кайманом и наваливается на нее. Друзилла падает с кровати. К ней подбегает Эдвард, она плюет ему в лицо и приникает к нему. Она хочет, чтобы ее купили, как негра, чтобы ее били, убили, чтобы ее труп привязали к стволу и бросили в реку, чтобы ей раздробили члены, чтобы ее любили за деньги, чтобы ее показывали на ярмарке. Покачиванием головы она изображает походку негра, она ощущает ветер морских просторов на своих щеках, удар кнута на затылке, она слышит крики, стоны и шум волн.
Но под ее желанием освобождения скрыто желание торговать своим телом.
Иногда по утрам, пока горничная одевает и причесывает ее, она рассматривает свое надломленное тело, гладит груди, руки, трогает вздувшиеся вены.
«Пожалуйста, приукрасьте меня слегка, – говорит она горничной, – сейчас придет Эдвард, я не хочу, чтобы бедный мальчик испугался, увидев меня такой». Она так нежна по утрам, когда в ее комнате открывают окна и видно живое небо. Тогда она больше не вспоминает негра ночного кошмара.
Бред возвращается к ней после полудня.
Часто в бреду Друзилла рассказывает о совершенных ею некогда жестокостях, о которых я прежде не знал. При этом Эдвард прячет глаза. Мальчик из Палермо неуязвим. Преследуемая по пятам раками и блестящими насекомыми, мадмуазель Фулальба бежит через раскаленные кусты, дышащие жаром поля и долины, раскрытые, как рты.
Я держу ее за руку. Друзилла боится попранной ею земли и растоптанных ею цветов. По ночам ее окружают, ласкают, душат, утешают гигантские птичьи перья.
«Ангус, – говорит она иногда, – груз моих бесчинств гнетет меня, мне горько вспоминать о животных, замученных мною в детстве. Агнус, мы грешили против своей природы. Я измучена снами. Тебе не страшно от того, что скоро я могу умереть?.. От того, что ложь пятнает твою душу?.. Ангус, даже ненависть наша печальна».
Отчего же, меня пугала порой пустынность моей души, я удивлялся тому, что не могу ни страдать, ни любить. Раскаяние происходит от упадка телесных сил. Я всегда любил шквалистый ветер. У меня нет амбиций, я всегда презирал людей амбициозных. Я никогда не верил в случай. Сама идея судьбы мне глубоко чужда. Друзилла слабела день ото дня. Теперь она начинала бредить до полудня и засыпала лишь на исходе ночи, измученная, разбитая, дрожащая от страха. Я начал понемногу рассчитывать слуг. А еще построил в Джефферсоне больницу и нанес визит пастору с тем, чтобы предложить ему деньги на ремонт храма.
Иногда я жалею о том, что встретил тебя. Душа моя – земля, скованная льдом. Я слышу в моей душе неумолимую поступь мороза. В один осенний полдень, когда ты уезжала в колледж, я долго бежал за большой зеленой машиной Джонсона. Ты посылала мне воздушные поцелуи через заднее стекло. Когда автомобиль свернул на шоссе, я остановился на перекрестке. Порыв ветра обрушил на мои плечи поток дождевой воды с листьев орешника. Автомобиль исчезал в тумане, но я еще мог различить затянутую в черную перчатку руку Друзиллы: она махала мне в левое окошко… Я запрокинул голову под стекающие с дерева струи. Зеленый дождь хлестал меня по щекам, вымывая слезы из моих глаз. Выкрикивая твое имя, я бросился в намокший, шелестящий под дождем лес. Я клялся выкрасть тебя. Я видел, как ты сидишь на блестящем окаменевшем пне. Я сбивал ладонями разрушенные осенним ненастьем осиные гнезда.
На опушке я набрел на охотничью хижину, срубленную из бревен и веток. Стараясь не шуметь, я обошел ее кругом и прильнул глазом к щели между бревнами. Намокшая, пропахшая дождем одежда липла к моей коже. Я потер ослабшими ладонями покрытые грязью коленки. Я уже не плакал.
В хижине, на подстилке из ветхой овчины, лежала колдунья Фулальба. Грудь ее была обнажена, лицо блестело от дождя или пота; ладонь молодой крестьянки в мокром платье скользила по ее сморщенной коже.
Я закричал, я забегал вокруг хижины, хлеща по ее стенам еловой веткой. Я знал, что теперь они вскочили с места, наскоро оделись, что они дрожат и закрывают лица вялыми, смятыми ладонями. Я бью, бью по стенам, я кричу: «Эта тварь трогала Друзиллу! И ее тоже трогала!»
Небо у горизонта – словно алая полоска губ. Я выбил дверь, я говорю крестьянке: «Эй ты, уходи, это колдунья, теперь твои руки сгорят, ты останешься без рук. Уходи!» Громко заверещав, она убежала. Мадмуазель Фулальба, медленно поднимая руки к лицу, отступила к стене, я видел, как ее глаза блестят между пальцев. Я сжал ветку двумя руками и ударил ее. Дотемна я смотрел, как она падает, извивается в грязи, поднимается на колени, целует мои ноги, кидается на стены и дверь, задыхается, расстегивает ворот платья. Наконец мои сгорбленные плечи сотряслись от рыданий:
«Она трогала Друзиллу! Она трогала Друзиллу!» Еловая ветка упала к моим ногам. Дождь перестал. Я вышел из хижины и побрел на опушку. Охотники за ночной дичью сложили свои плащи и пелерины под лиственницей. Они поздоровались со мной. Один из них увидел, что я плачу, подошел ко мне и положил мне на плечо свою тяжелую, пахнущую дымком ладонь. В этой ладони ощущалась тяжесть рабочего дня, разноцветная песнь полей, жар и прохлада лесов, гудела усталость его тела, текла влага его сердца; мое лицо трепетало в его высокой тени, как покрытый рябью пруд без решеток и балюстрад.
Любовью светилось мое лицо. Внутри меня выросло дерево. Всякий раз, как разговор заходил о тебе, на ветвях его распускались цветы.
Теперь ты от меня далека, изъедена болью, покорена, измучена, тронута тлением и распадом, ты в агонии, ты видишь то, чего не вижу я, слышишь то, чего не слышу я, ты прикоснулась к пустоте, ты находишь дорогу там, где я упаду, разум оставил тебя.
В зарослях были два провала, куда никогда не заглядывало солнце. Даже негры избегали этих гиблых мест. Корабли поднимаются вверх по реке по тяжелой желтой воде и встают на якорь у порогов, лодки с матросами скользят к заболоченному берегу. Спрятавшись за пучками ковыля, сидя на корточках, их поджидают громадные лоснящиеся негры. У их ног лежат копья с покрытыми запекшейся кровью наконечниками. Тяжелая круглая птица пролетает над ними, посыпая их плечи черной пылью. Один из них бьет ладонью по деревянному шару, и деревья за их спинами размыкаются, освобождая проход. Матросы вытаскивают лодки на песок и с ружьями в руках идут к ожидающим их неграм. Те выходят из укрытий. На берег выходит капитан, матросы расступаются перед ним. В руке у него оловянный ларец. Он протягивает его воинам. Те знаками предлагают матросам следовать за ними. Небольшая группа входит в лес: капитан в синем кафтане, волосатые матросы и громадные блестящие негры. Рука реки качает корабли, их старые снасти скрипят.
В деревне процессию ожидает вождь, окруженный женами и старейшинами. Капитан приближается, вождь сжимает в руке копье. Потом он широким жестом распускает настороженных воинов.
Рабы заперты в клетке в глубине деревни. Тени леса зелены; выпущенных из клетки рабов гонят к берегу.
Это вражеские пленники, их открытые раны еще кровоточат. Пленники и стражники стонут. Капитан в синем задержался у вождя.
Старый раб с распоротым копьем животом падает в трясину, негр измазанной в красной тине ступней отгибает его голову назад, старик трясется и молит о пощаде, негр нацеливает копье и двумя руками вонзает его в горло раба. Брызнувшая кровь пачкает синий кафтан капитана. Тот в ярости пинает голову мертвеца. Негр, присев на корточки, вырывает его глаза, потом поднимается, вытирая ладони о бедра. Матрос подходит к капитану и трет его испачканный кафтан своей шапкой. Все кругом смеются, юнга, опершись на эвкалипт, блюет на его корни.
В корабельном трюме стонут рабы, они шевелятся в просоленной мгле, заламывают руки, дрожат от голода и страха. Теперь они – одно тело, одна плоть, одна голова. Юнга спускается к люку, открывает его; он видит в ржавой тьме неподвижное тысячеглазое тело, бросает краюху хлеба и тут же закрывает люк. Лежа на палубе, он слышит протяжный вой, ощущает, как на его горле смыкаются челюсти рабов, он кричит. Его окружают матросы, он кричит, обхватив руками горло и прижав колени к животу. Матросы поднимают его могучими руками, он прекращает кричать, блюет, потом кричит снова.
С мостика спускается капитан, матросы расступаются перед ним, один из них поддерживает мальчика. Капитан подходит к нему, треплет его за подбородок и кричит: «Юнгу отнести в лазарет! Вы все следуйте за мной, заставьте негров замолчать, повесьте троих самых слабых на рее, перед остальными!»
Мальчик кричит, лицо залито солнцем, он пьян могуществом и нежностью, глаза омыты воспоминаниями, лодыжки сведены судорогой, бедра налиты жаром. Он помнит всех чаек Экватора, все твари морские гладят его плавниками, он верит в сирен, в его груди гнездится орел, сердце его заключено в ракушку.
– Я синий капитан, я вождь, я негр, я раб, я маленький юнга.
Друзилла закрывает глаза руками, ее голова скатывается на подушку. Уже два дня она требует от меня историй о неграх. Тот негр из рассказа леди Пистилл по ночам ложится к ней в кровать, ласкает ее ладонями, наполненными тиной и кровью. Потом, держа ее за талию, он становится кайманом и наваливается на нее. Друзилла падает с кровати. К ней подбегает Эдвард, она плюет ему в лицо и приникает к нему. Она хочет, чтобы ее купили, как негра, чтобы ее били, убили, чтобы ее труп привязали к стволу и бросили в реку, чтобы ей раздробили члены, чтобы ее любили за деньги, чтобы ее показывали на ярмарке. Покачиванием головы она изображает походку негра, она ощущает ветер морских просторов на своих щеках, удар кнута на затылке, она слышит крики, стоны и шум волн.
Но под ее желанием освобождения скрыто желание торговать своим телом.
Иногда по утрам, пока горничная одевает и причесывает ее, она рассматривает свое надломленное тело, гладит груди, руки, трогает вздувшиеся вены.
«Пожалуйста, приукрасьте меня слегка, – говорит она горничной, – сейчас придет Эдвард, я не хочу, чтобы бедный мальчик испугался, увидев меня такой». Она так нежна по утрам, когда в ее комнате открывают окна и видно живое небо. Тогда она больше не вспоминает негра ночного кошмара.
Бред возвращается к ней после полудня.
Часто в бреду Друзилла рассказывает о совершенных ею некогда жестокостях, о которых я прежде не знал. При этом Эдвард прячет глаза. Мальчик из Палермо неуязвим. Преследуемая по пятам раками и блестящими насекомыми, мадмуазель Фулальба бежит через раскаленные кусты, дышащие жаром поля и долины, раскрытые, как рты.
Я держу ее за руку. Друзилла боится попранной ею земли и растоптанных ею цветов. По ночам ее окружают, ласкают, душат, утешают гигантские птичьи перья.
«Ангус, – говорит она иногда, – груз моих бесчинств гнетет меня, мне горько вспоминать о животных, замученных мною в детстве. Агнус, мы грешили против своей природы. Я измучена снами. Тебе не страшно от того, что скоро я могу умереть?.. От того, что ложь пятнает твою душу?.. Ангус, даже ненависть наша печальна».
Отчего же, меня пугала порой пустынность моей души, я удивлялся тому, что не могу ни страдать, ни любить. Раскаяние происходит от упадка телесных сил. Я всегда любил шквалистый ветер. У меня нет амбиций, я всегда презирал людей амбициозных. Я никогда не верил в случай. Сама идея судьбы мне глубоко чужда. Друзилла слабела день ото дня. Теперь она начинала бредить до полудня и засыпала лишь на исходе ночи, измученная, разбитая, дрожащая от страха. Я начал понемногу рассчитывать слуг. А еще построил в Джефферсоне больницу и нанес визит пастору с тем, чтобы предложить ему деньги на ремонт храма.
Иногда я жалею о том, что встретил тебя. Душа моя – земля, скованная льдом. Я слышу в моей душе неумолимую поступь мороза. В один осенний полдень, когда ты уезжала в колледж, я долго бежал за большой зеленой машиной Джонсона. Ты посылала мне воздушные поцелуи через заднее стекло. Когда автомобиль свернул на шоссе, я остановился на перекрестке. Порыв ветра обрушил на мои плечи поток дождевой воды с листьев орешника. Автомобиль исчезал в тумане, но я еще мог различить затянутую в черную перчатку руку Друзиллы: она махала мне в левое окошко… Я запрокинул голову под стекающие с дерева струи. Зеленый дождь хлестал меня по щекам, вымывая слезы из моих глаз. Выкрикивая твое имя, я бросился в намокший, шелестящий под дождем лес. Я клялся выкрасть тебя. Я видел, как ты сидишь на блестящем окаменевшем пне. Я сбивал ладонями разрушенные осенним ненастьем осиные гнезда.
На опушке я набрел на охотничью хижину, срубленную из бревен и веток. Стараясь не шуметь, я обошел ее кругом и прильнул глазом к щели между бревнами. Намокшая, пропахшая дождем одежда липла к моей коже. Я потер ослабшими ладонями покрытые грязью коленки. Я уже не плакал.
В хижине, на подстилке из ветхой овчины, лежала колдунья Фулальба. Грудь ее была обнажена, лицо блестело от дождя или пота; ладонь молодой крестьянки в мокром платье скользила по ее сморщенной коже.
Я закричал, я забегал вокруг хижины, хлеща по ее стенам еловой веткой. Я знал, что теперь они вскочили с места, наскоро оделись, что они дрожат и закрывают лица вялыми, смятыми ладонями. Я бью, бью по стенам, я кричу: «Эта тварь трогала Друзиллу! И ее тоже трогала!»
Небо у горизонта – словно алая полоска губ. Я выбил дверь, я говорю крестьянке: «Эй ты, уходи, это колдунья, теперь твои руки сгорят, ты останешься без рук. Уходи!» Громко заверещав, она убежала. Мадмуазель Фулальба, медленно поднимая руки к лицу, отступила к стене, я видел, как ее глаза блестят между пальцев. Я сжал ветку двумя руками и ударил ее. Дотемна я смотрел, как она падает, извивается в грязи, поднимается на колени, целует мои ноги, кидается на стены и дверь, задыхается, расстегивает ворот платья. Наконец мои сгорбленные плечи сотряслись от рыданий:
«Она трогала Друзиллу! Она трогала Друзиллу!» Еловая ветка упала к моим ногам. Дождь перестал. Я вышел из хижины и побрел на опушку. Охотники за ночной дичью сложили свои плащи и пелерины под лиственницей. Они поздоровались со мной. Один из них увидел, что я плачу, подошел ко мне и положил мне на плечо свою тяжелую, пахнущую дымком ладонь. В этой ладони ощущалась тяжесть рабочего дня, разноцветная песнь полей, жар и прохлада лесов, гудела усталость его тела, текла влага его сердца; мое лицо трепетало в его высокой тени, как покрытый рябью пруд без решеток и балюстрад.
Любовью светилось мое лицо. Внутри меня выросло дерево. Всякий раз, как разговор заходил о тебе, на ветвях его распускались цветы.
Теперь ты от меня далека, изъедена болью, покорена, измучена, тронута тлением и распадом, ты в агонии, ты видишь то, чего не вижу я, слышишь то, чего не слышу я, ты прикоснулась к пустоте, ты находишь дорогу там, где я упаду, разум оставил тебя.
Искусство Германа Нитша
Троицын день в театре оргий. В гостях у австрийского художника Германа НитшаАвтор программы Александр Генис-->
Дмитрий Волчек: Нижняя Австрия - самая большая провинция, исторический центр страны - район Вайнфиртель, винный уезд. Здесь любил гулять принц Евгений Савойский, а неподалеку откопали скелет доисторического крокодила. Чешская граница. "Куда едете? В замок Принцендорф? - переспрашивает таможенник. - На фестиваль? Какой еще фестиваль? Вы что, певцы?"
Нет, это фестиваль другого сорта, религиозный - в некотором роде. "Едем праздновать Троицу", - объясняю я, и подозрительный таможенник вроде бы успокаивается. Хорошо, что, услышав про "замок Принцендорф", он не упал в обморок. Даже странно, что есть в этих местах люди, не слышавшие о замке современного Дракулы, замке Германа Нитша, Театре Оргий и Мистерий.
Как невинно все выглядит: ни подвесного моста, ни зловещих стражников. Буколический пейзаж - у ворот замка - нескончаемое гороховое поле, по склону ползут виноградники - вино здесь кислое, терпкое. Стаи дорогих автомобилей с венскими номерами смущают крестьянскую дремоту. "Сливки столичной богемы, - негодовал двадцать лет назад бульварный журнал, - собираются в Принцендорфе, чтобы насладиться ритуальным забоем скота". Во внутреннем дворике - столы, как в простеньком биргартене, кувшины с вином и домашняя колбаса. "Вино и закуска - часть театра, - объяснял Нитш в своей лондонской лекции. - Драма сменяется праздником".
Два этажа главного здания замка - театральные студии. Сотни фотографий, фиксирующих моменты постановок, акционов, хеппенингов - и тут же потиры, вазы с алыми и белыми лепестками, витрины с хирургическими инструментами, облачения католического епископата, зал с конвейером скотобойни, где во время представлений висят бычьи туши; анфиладу комнат завершает замковая часовня со сценами распятий, разыгранных актерами театра Оргий и мистерий. Муки Христа, гибель Орфея, ослепление Эдипа, ритуальная кастрация, жертвоприношение скота, - разыгрывая мифы, воспроизводя их, как живые картины, Нитш описывает историю сознания и параллельно вызволяет из бессознательного стремление к срыву, жестокости, немотивированному буйству, вакханалии (весьма русский, надо заметить, сюжет). Цвет праздника Троицы - желтый; яичный наплыв на огромном полотне - символика этого дня, но на других картинах и снимках преобладает красный. "Отчего повсюду кровь"? - мы уже на улице, сидим на чеховской белой скамейке. Мой собеседник, хозяин замка, Герман Нитш, похож на любавичского ребе - седой, марксистская борода, соломенная шляпа, черный балахон, очки.
Герман Нитш: Оглянитесь - все тела, которые вы видите вокруг, полны крови. Кровь у нас внутри, но мы слишком редко ее видим. Вот назидание моей работы: "Не забывайте про кровь". Вам кажется необычным, что кто-то так много работает с кровью? Но подумайте о католических страстях, евхаристии - там тоже настоящая кровь. Сезанн рисовал яблоки, другие импрессионисты рисовали свет, а я рисуют кровь - и это не что-то там второстепенное - кровь есть повсюду.
Дмитрий Волчек: В лондонской лекции Нитш говорил о символике ран в своих работах. В средневековой живописи раны репрезентируют сексуальность, вспомним хотя бы мучения Святого Себастьяна. История страстей Христовых - это отрицание, подавление оргиастического. Фрейдистская школа толкует рану на теле Христа как парадоксальный символ эротического возбуждения, фаллический бунт, доходящий до предельного искупления (т.е. распятия) греховного - кровосмесительной связи с матерью.
О символике крови - подробнее - лондонский культуролог Евгений Горный
Евгений Горный: Мы можем прочитывать это следующим образом: что кровь это не есть символ духа, это есть единственная реальность, которая нам дана в ощущениях. И если мы прочитываем это таким образом, то понятно, что не остается у нас уже места для веры в бессмертие души. Потому что через кровь, которая уравнивает в правах активность насилия и пассивность страдания и оправдывает связанную с ними сексуальность, человеческие существа причащаются не трансцендентной реальности, но миру животных инстинктов.
Дмитрий Волчек: Сейчас движение венских акционистов, одним из родоначальников которого был Герман Нитш, называют самой значительной художественной группой в Австрии с 1918 года, то есть со времен цюрихских дадаистов. Однако 30-40 лет назад, когда акционисты работали в полуподполье (в основном, устраивали квартирные хеппенинги), они были объявлены вне закона - травля в желтой прессе сопровождалась полицейскими репрессиями - в середине 60-х Нитш даже провел несколько дней в тюрьме, а его выставка была закрыта по распоряжению мэра Вены. Британский искусствовед Малькольм Грин анализирует одно из главных обвинений - непристойность, порнографичность акций.
Преступление, похоже, заключалось не столько в появлении тела в социальном пространстве, но в его появлении в неподобающем пространстве - подчеркивающем дихотомию того, что может быть названо телом социальным и телом физическим. Никого ведь не беспокоит присутствие обнаженного натурщика в классе Академии художеств, на операционном столе или в сауне. Тело, которое представили акционисты, не было просто реальным телом: в отличие от тела натурщика, его можно было трогать, оно позволяло использовать себя в артистической работе. Акционисты создали атмосферу очевидного эротизма, но не допускающую удовлетворения и содержащую свои противоположности - такие, как раны; они подвергли испытанию представления публики о равенстве и уважении, откровенно вынося напоказ столь интимные действия, как дефекация и мочеиспускание.
Другое постоянное обвинение - в кощунстве, комментирует сам Герман Нитш.
Герман Нитш: Это полный вздор, потому что я вовсе не против религии. Для меня это вид феноменологии. Я пытаюсь работать со всеми этими символами, сочетая их с иными символами, и вот это-то им и не нравится. Я многое почерпнул у Юнга; его теории коллективного бессознательного и архетипов очень важны для моего театра. Когда вы видите человеческие тела, залитые кровью - это кровь Христова, его стигматы, это все для меня одна линия, одна структура.
Дмитрий Волчек: Движение венских акционистов распалось в начале 70-х, во многом повторяя траекторию звезд первой рокнролльной волны. Рудольф Шварцкоглер покончил с собой в 69-м, Гюнтер Брюс, после нескольких лет вынужденной эмиграции - обратился к новому жанру - изостихотворениям, Отто Мюль создал религиозную коммуну, основанную на идеях Вильгельма Райха и проповедующую свободную любовь. Только хозяин замка Принцендорф продолжает начатое сорок лет назад, постоянно усовершенствуя и шлифуя избранную раз и навсегда модель. Культуролог Евгений Горный говорит о реликтовости художественной стратегии Нитша.
Евгений Горный: Нитш и его теория театра и мистерии - это наследие 60-х годов, когда распространение получили идеи гуманистической психологии с упором на самореализацию личности опять-таки в противовес отчуждающему обществу. Идея психоделической революции, преодоления рамок сознания, которые задаются культурой, и выход за эти рамки с помощью использования либо каких-то психоделических веществ, типа ЛСД, либо с помощью каких-то специальных практик, таких как танец, театр, различные праздники, где человек выходит из нормального модуса жизни. Параллельно с этим развиваются новые религии, которые предлагают различные синтезы опыта Запада и Востока, и на пересечении всех этих вещей возникают различные практики работы с телом и психикой. И здесь можно вспомнить массу вещей. Такие, как терапия первобытного крика или группы встреч, или рольфинг, то есть глубинный массаж, где задействуются не только мышцы, но и связки, и человек вспоминает какие-то очень глубокие воспоминания, и во всех этих случаях мы имеем такой антиментализм. То есть акцент делается на работу с телом и с первичными аффектами и эмоциями, такими, как секс, агрессия, страх, крик, слезы, смех, оргазм, экстаз и так далее. И мне кажется, что в этом отношении творчество Нитша представляет собой интересный реликт. Это 60-е годы, которые дожили до нашего времени. Очень немного вещей 60-х годов осталось, как реально действующие какие-то практики сейчас.
Дмитрий Волчек: Сам Герман Нитш отказывается признавать, что его эстетика принадлежит 60-м. Напротив, он считает, что опередил время настолько, что художники новых поколений вообще не способны за ним угнаться.
Герман Нитш: Мне уже 65, и я всегда был в первых рядах, авангардистом. И не так уж сильно изменился. Уже появилось много новых поколений художников, они делают разные вещи, но меня не покидает ощущение, что все повторяется. Все, что делают мои последователи и многие вокруг - всё это уже было, в этом почти нет никакой новизны: высокое качество, но прежнее содержание. Все повторяется и повторяется бесконечно, как венское бульварное кольцо. Самое сильное влияние я получаю не извне, а от своей собственной труппы. Я люблю, Баха, Ницше, Шопенгауэра, я люблю Будду, я люблю Бетховена, я люблю вот это!
Дмитрий Волчек: Это вступил деревенский оркестр, услаждавший слух венской богемы, празднующей Троицын день, нехитрыми маршами. Сам Нитш написал уже семь симфоний, фрагменты последней, седьмой, и звучат в нашей передаче.
Главное творение Нитша - шестидневная пьеса, повторяющая акт сотворения мира. Представление первого дня пьесы состоялось в незадолго до этого купленном замке Принцендорф - 75-ый год. Это был пятидесятый акцион. Первые три дня - десять лет спустя, в 84-м (восьмидесятый акцион), и, наконец, полностью пьеса была показана в 98-м. Эту постановку я знаю лишь по видеофильму, подготовленному в принцендорфской студии: камера, неспособная охватить гигантскую территорию, на которой одновременно происходят действо, и отразить все его планы - ловит оргиастическую дрожь, парализующую сотни окровавленных статистов, потрошащих бычьи туши, копающихся во внутренностях, топчущих горы виноградных гроздьев и тонны помидоров. Таких постановок в театральной истории еще не было, если не считать театром военные битвы и массовые беспорядки.
В разговоре со мной Нитш не согласился с тем, что шестидневная пьеса - пик его артистической карьеры.
Герман Нитш: Я всегда делаю что-то новое, я попытаюсь поставить новую шестидневную пьесу, но намного лучше, намного сильней. Я разрабатываю незавершенный сценарий, пытаюсь сделать его все лучше и лучше. Шестидневная пьеса не была абсолютным пиком моей жизни, работа продолжается и завершится только с моей смертью. Основные элементы, как лейтмотив в музыке Вагнера, они всегда на месте, но существуют множество вариаций и сочетаний.
Дмитрий Волчек: В разговоре в Троицын день Герман Нитш продолжил рассказ специфике театра Оргий и Мистерий.
Герман Нитш: Это традиция искусства и традиция сознания. На меня сильно повлияла греческая трагедия, Вагнер, Скрябин, традиции международных хепенингов и наш венский акционизм. С самого начала я хотел создать театр нового типа, и очень важно то, что в моем театре все происходит в действительности. Никто не играет Короля Лира, Пентесилею, Фауста или Макбета. Все, что вы видите, - происходит на самом деле. А все, что происходит на самом деле, можно понюхать, попробовать на вкус, увидеть и потрогать.
Дмитрий Волчек: Великий соблазн - сыграть в постановке Нитша. Стать актером театра оргий и Мистерий проще простого - надо заплатить вступительный взнос, а потом изучать указания, полученные по почте. Одно лишь условие - нельзя быть настоящим актером, нельзя играть. Ну и нужно быть готовым к тому, что тебя разденут догола, привяжут к кресту или заставят пить бычью кровь. Пассивный актер, - это жертва, трагический герой, добровольно приносящий себя в жертву искупитель. Кровь используется вместо грима. Как таковой сцены нет, театр повсюду, процессии выходят из замка и на закате под колокольный звон вступают в виноградники - зрелище красоты необыкновенной - драма творения происходит во всей вселенной.
Герман Нитш: У меня лучшая труппа на свете. Они не актеры, а живые люди. В основном, студенты. Совершенно никаких актеров. Если кто-то начинает играть, я его выгоняю. Конечно, есть репетиции. Но это как у пожарной команды - такие же тренировки. Мы не устраиваем настоящие спектакли, но мы должны научиться, как именно нужно работать. Но мы ничего не играем.
Дмитрий Волчек: Зрители являются полноправными участниками постановок Нитша, с одним лишь уточнением - поскольку нет актеров в привычном смысле, то и обычных зрителей тоже нет. Все присутствующие в той или иной степени принимают участие в спектакле, испытывая при этом ощущения, которые вряд ли способен пробудить традиционный театр.
Евгений Горный: Самое главное, что мне кажется, - это то, что Нитш действительно работает с очень базовыми для людей, для человеческой природы в целом вещами. Потому что тело, кровь, обоняние, осязание - это некоторые очень первичные вещи, которые мало задействованы в культуре. То есть в культуре они находятся на периферии. Нитш их помещает в центр. И именно поэтому люди, которые участвуют в его мистериях или даже просто их наблюдают, испытывают очень сильное чувство - возвращение к чему-то почти забытому. Интересно, что участники и зрители говорят одно и то же, описывая, как эти мистерии на них действуют. Они говорят о том, что они ощущают резкое повышение аппетита, сексуальное возбуждение, учащение сердцебиения. То есть, эффект очень освежающий.
Дмитрий Волчек: В последний день шестидневной пьесы во дворе замка появились настоящие танки, завершающие дионисийский ритуал: под гусеницами погибали виноградные гроздья. Я спросил Германа Нитша, справедливы ли утверждения о том, что источник его проектов - полученная в детстве психологическая травма, с которой он пытается справиться, воплощая наяву свои страхи.
Герман Нитш: Это правда. Когда я был маленький, шла мировая война, падали бомбы, мы сидели в подвалах и молились и боялись за свою жизнь. И выходя на поверхность, бежали смотреть - уцелели ли наши дома. И все вокруг горело. Это повлияло на меня, и, возможно, это и есть та самая травма. Но все-таки примитивно сводить мою работу к этому, хотя это и правда.
Дмитрий Волчек: В книге "Падение Иерусалима" Герман Нитш подробно описывает свой опыт военных лет.
В 1943 году жители Вены ходили в Шпитцер-парк, чтобы посмотреть на первые воронки от бомб. Вскоре эта жажда острых ощущений сменилась постоянным чувством смертельного страха, который становился все острее с каждым воздушным налетом. Я прекрасно помню этот бесконечный страх, полностью заполнивший все мое детство. Когда все было кончено, нам открылся сюрреалистический пейзаж. Мелкобуржуазный мир был полностью уничтожен. Вместо улиц - огромные курганы или воронки от бомб, дома разрушены, мебель и домашняя утварь беспорядочно валялись повсюду. И теперь мне порой снятся кошмары: снова началась война, самолеты бомбят Вену. Эти сны преследуют меня: объявление о воздушной тревоге, звуки сирены пронзают меня насквозь. Но эти воспоминания сопровождаются и приятными ощущениями. Стаи серебристых бомбардировщиков, летевших высоко в небе, были очень красивы. И красивым был звук вражеских самолетов, от которого всё вокруг начинало нежно дрожать. Так что, несмотря на страдания, которые она принесла, а, может быть, как раз и благодаря им, война приобрела эстетическую привлекательность, и принесенный ею соблазн прожить бурную жизнь в мире, полном страданий, тоже нельзя отрицать.
Евгений Горный говорит о другом важном аспекте коллективной терапии, которую предлагают участникам в Театре Оргий и Мистерий.
Евгений Горный: Прежде всего, конечно же, вся атрибутика нитшевских перформансов направлена на то, чтобы воссоздать процесс биологического рождения, потому что человек, который соприкасается со всеми этими кишками, мозгами, кровью, со всеми органическими теплыми, мясными субстанциями, конечно же, он как бы попадает обратно в утробу и рождается из нее снова. То есть, Нитш моделирует, как любой нормальный ритуал, моделирует процесс смерти и нового рождения. И психотерапевтический смысл участия в его мистериях - это снятие родовой травмы через ее вторичное переживание.
Дмитрий Волчек: Печать, как желтая, так и белая всегда обыгрывала сходство имен - Фридриха Ницше и Германа Нитша. Сам Нитш тоже в разговоре в пивном саду упомянул Ницше, отвечая на мой вопрос - отчего он отмечает именно католические, а не, скажем, более близкие ему по духу языческие праздники. Ответил, впрочем, весьма уклончиво.
Герман Нитш: По большому счету это случайность, это не было задумано. У религиозных праздников есть нечто общее с моими идеями - если считать, что католическая идея Троицы - это сорт озарения; такой подход меня вполне устраивает. Я не исповедую эту религию, но не отрицаю ее влияние. Да, это праздник озарения, но это нечто, что гораздо существеннее католицизма. Я религиозен, но не придерживаюсь конкретного учения, верю в космос, в природу, говорю "да" жизни. Я религиозен, как Ницше - он тоже был верующим человеком: не верил в Бога, но верил в природу и творение.
Дмитрий Волчек: Нижняя Австрия - самая большая провинция, исторический центр страны - район Вайнфиртель, винный уезд. Здесь любил гулять принц Евгений Савойский, а неподалеку откопали скелет доисторического крокодила. Чешская граница. "Куда едете? В замок Принцендорф? - переспрашивает таможенник. - На фестиваль? Какой еще фестиваль? Вы что, певцы?"
Нет, это фестиваль другого сорта, религиозный - в некотором роде. "Едем праздновать Троицу", - объясняю я, и подозрительный таможенник вроде бы успокаивается. Хорошо, что, услышав про "замок Принцендорф", он не упал в обморок. Даже странно, что есть в этих местах люди, не слышавшие о замке современного Дракулы, замке Германа Нитша, Театре Оргий и Мистерий.
Как невинно все выглядит: ни подвесного моста, ни зловещих стражников. Буколический пейзаж - у ворот замка - нескончаемое гороховое поле, по склону ползут виноградники - вино здесь кислое, терпкое. Стаи дорогих автомобилей с венскими номерами смущают крестьянскую дремоту. "Сливки столичной богемы, - негодовал двадцать лет назад бульварный журнал, - собираются в Принцендорфе, чтобы насладиться ритуальным забоем скота". Во внутреннем дворике - столы, как в простеньком биргартене, кувшины с вином и домашняя колбаса. "Вино и закуска - часть театра, - объяснял Нитш в своей лондонской лекции. - Драма сменяется праздником".
Два этажа главного здания замка - театральные студии. Сотни фотографий, фиксирующих моменты постановок, акционов, хеппенингов - и тут же потиры, вазы с алыми и белыми лепестками, витрины с хирургическими инструментами, облачения католического епископата, зал с конвейером скотобойни, где во время представлений висят бычьи туши; анфиладу комнат завершает замковая часовня со сценами распятий, разыгранных актерами театра Оргий и мистерий. Муки Христа, гибель Орфея, ослепление Эдипа, ритуальная кастрация, жертвоприношение скота, - разыгрывая мифы, воспроизводя их, как живые картины, Нитш описывает историю сознания и параллельно вызволяет из бессознательного стремление к срыву, жестокости, немотивированному буйству, вакханалии (весьма русский, надо заметить, сюжет). Цвет праздника Троицы - желтый; яичный наплыв на огромном полотне - символика этого дня, но на других картинах и снимках преобладает красный. "Отчего повсюду кровь"? - мы уже на улице, сидим на чеховской белой скамейке. Мой собеседник, хозяин замка, Герман Нитш, похож на любавичского ребе - седой, марксистская борода, соломенная шляпа, черный балахон, очки.
Герман Нитш: Оглянитесь - все тела, которые вы видите вокруг, полны крови. Кровь у нас внутри, но мы слишком редко ее видим. Вот назидание моей работы: "Не забывайте про кровь". Вам кажется необычным, что кто-то так много работает с кровью? Но подумайте о католических страстях, евхаристии - там тоже настоящая кровь. Сезанн рисовал яблоки, другие импрессионисты рисовали свет, а я рисуют кровь - и это не что-то там второстепенное - кровь есть повсюду.
Дмитрий Волчек: В лондонской лекции Нитш говорил о символике ран в своих работах. В средневековой живописи раны репрезентируют сексуальность, вспомним хотя бы мучения Святого Себастьяна. История страстей Христовых - это отрицание, подавление оргиастического. Фрейдистская школа толкует рану на теле Христа как парадоксальный символ эротического возбуждения, фаллический бунт, доходящий до предельного искупления (т.е. распятия) греховного - кровосмесительной связи с матерью.
О символике крови - подробнее - лондонский культуролог Евгений Горный
Евгений Горный: Мы можем прочитывать это следующим образом: что кровь это не есть символ духа, это есть единственная реальность, которая нам дана в ощущениях. И если мы прочитываем это таким образом, то понятно, что не остается у нас уже места для веры в бессмертие души. Потому что через кровь, которая уравнивает в правах активность насилия и пассивность страдания и оправдывает связанную с ними сексуальность, человеческие существа причащаются не трансцендентной реальности, но миру животных инстинктов.
Дмитрий Волчек: Сейчас движение венских акционистов, одним из родоначальников которого был Герман Нитш, называют самой значительной художественной группой в Австрии с 1918 года, то есть со времен цюрихских дадаистов. Однако 30-40 лет назад, когда акционисты работали в полуподполье (в основном, устраивали квартирные хеппенинги), они были объявлены вне закона - травля в желтой прессе сопровождалась полицейскими репрессиями - в середине 60-х Нитш даже провел несколько дней в тюрьме, а его выставка была закрыта по распоряжению мэра Вены. Британский искусствовед Малькольм Грин анализирует одно из главных обвинений - непристойность, порнографичность акций.
Преступление, похоже, заключалось не столько в появлении тела в социальном пространстве, но в его появлении в неподобающем пространстве - подчеркивающем дихотомию того, что может быть названо телом социальным и телом физическим. Никого ведь не беспокоит присутствие обнаженного натурщика в классе Академии художеств, на операционном столе или в сауне. Тело, которое представили акционисты, не было просто реальным телом: в отличие от тела натурщика, его можно было трогать, оно позволяло использовать себя в артистической работе. Акционисты создали атмосферу очевидного эротизма, но не допускающую удовлетворения и содержащую свои противоположности - такие, как раны; они подвергли испытанию представления публики о равенстве и уважении, откровенно вынося напоказ столь интимные действия, как дефекация и мочеиспускание.
Другое постоянное обвинение - в кощунстве, комментирует сам Герман Нитш.
Герман Нитш: Это полный вздор, потому что я вовсе не против религии. Для меня это вид феноменологии. Я пытаюсь работать со всеми этими символами, сочетая их с иными символами, и вот это-то им и не нравится. Я многое почерпнул у Юнга; его теории коллективного бессознательного и архетипов очень важны для моего театра. Когда вы видите человеческие тела, залитые кровью - это кровь Христова, его стигматы, это все для меня одна линия, одна структура.
Дмитрий Волчек: Движение венских акционистов распалось в начале 70-х, во многом повторяя траекторию звезд первой рокнролльной волны. Рудольф Шварцкоглер покончил с собой в 69-м, Гюнтер Брюс, после нескольких лет вынужденной эмиграции - обратился к новому жанру - изостихотворениям, Отто Мюль создал религиозную коммуну, основанную на идеях Вильгельма Райха и проповедующую свободную любовь. Только хозяин замка Принцендорф продолжает начатое сорок лет назад, постоянно усовершенствуя и шлифуя избранную раз и навсегда модель. Культуролог Евгений Горный говорит о реликтовости художественной стратегии Нитша.
Евгений Горный: Нитш и его теория театра и мистерии - это наследие 60-х годов, когда распространение получили идеи гуманистической психологии с упором на самореализацию личности опять-таки в противовес отчуждающему обществу. Идея психоделической революции, преодоления рамок сознания, которые задаются культурой, и выход за эти рамки с помощью использования либо каких-то психоделических веществ, типа ЛСД, либо с помощью каких-то специальных практик, таких как танец, театр, различные праздники, где человек выходит из нормального модуса жизни. Параллельно с этим развиваются новые религии, которые предлагают различные синтезы опыта Запада и Востока, и на пересечении всех этих вещей возникают различные практики работы с телом и психикой. И здесь можно вспомнить массу вещей. Такие, как терапия первобытного крика или группы встреч, или рольфинг, то есть глубинный массаж, где задействуются не только мышцы, но и связки, и человек вспоминает какие-то очень глубокие воспоминания, и во всех этих случаях мы имеем такой антиментализм. То есть акцент делается на работу с телом и с первичными аффектами и эмоциями, такими, как секс, агрессия, страх, крик, слезы, смех, оргазм, экстаз и так далее. И мне кажется, что в этом отношении творчество Нитша представляет собой интересный реликт. Это 60-е годы, которые дожили до нашего времени. Очень немного вещей 60-х годов осталось, как реально действующие какие-то практики сейчас.
Дмитрий Волчек: Сам Герман Нитш отказывается признавать, что его эстетика принадлежит 60-м. Напротив, он считает, что опередил время настолько, что художники новых поколений вообще не способны за ним угнаться.
Герман Нитш: Мне уже 65, и я всегда был в первых рядах, авангардистом. И не так уж сильно изменился. Уже появилось много новых поколений художников, они делают разные вещи, но меня не покидает ощущение, что все повторяется. Все, что делают мои последователи и многие вокруг - всё это уже было, в этом почти нет никакой новизны: высокое качество, но прежнее содержание. Все повторяется и повторяется бесконечно, как венское бульварное кольцо. Самое сильное влияние я получаю не извне, а от своей собственной труппы. Я люблю, Баха, Ницше, Шопенгауэра, я люблю Будду, я люблю Бетховена, я люблю вот это!
Дмитрий Волчек: Это вступил деревенский оркестр, услаждавший слух венской богемы, празднующей Троицын день, нехитрыми маршами. Сам Нитш написал уже семь симфоний, фрагменты последней, седьмой, и звучат в нашей передаче.
Главное творение Нитша - шестидневная пьеса, повторяющая акт сотворения мира. Представление первого дня пьесы состоялось в незадолго до этого купленном замке Принцендорф - 75-ый год. Это был пятидесятый акцион. Первые три дня - десять лет спустя, в 84-м (восьмидесятый акцион), и, наконец, полностью пьеса была показана в 98-м. Эту постановку я знаю лишь по видеофильму, подготовленному в принцендорфской студии: камера, неспособная охватить гигантскую территорию, на которой одновременно происходят действо, и отразить все его планы - ловит оргиастическую дрожь, парализующую сотни окровавленных статистов, потрошащих бычьи туши, копающихся во внутренностях, топчущих горы виноградных гроздьев и тонны помидоров. Таких постановок в театральной истории еще не было, если не считать театром военные битвы и массовые беспорядки.
В разговоре со мной Нитш не согласился с тем, что шестидневная пьеса - пик его артистической карьеры.
Герман Нитш: Я всегда делаю что-то новое, я попытаюсь поставить новую шестидневную пьесу, но намного лучше, намного сильней. Я разрабатываю незавершенный сценарий, пытаюсь сделать его все лучше и лучше. Шестидневная пьеса не была абсолютным пиком моей жизни, работа продолжается и завершится только с моей смертью. Основные элементы, как лейтмотив в музыке Вагнера, они всегда на месте, но существуют множество вариаций и сочетаний.
Дмитрий Волчек: В разговоре в Троицын день Герман Нитш продолжил рассказ специфике театра Оргий и Мистерий.
Герман Нитш: Это традиция искусства и традиция сознания. На меня сильно повлияла греческая трагедия, Вагнер, Скрябин, традиции международных хепенингов и наш венский акционизм. С самого начала я хотел создать театр нового типа, и очень важно то, что в моем театре все происходит в действительности. Никто не играет Короля Лира, Пентесилею, Фауста или Макбета. Все, что вы видите, - происходит на самом деле. А все, что происходит на самом деле, можно понюхать, попробовать на вкус, увидеть и потрогать.
Дмитрий Волчек: Великий соблазн - сыграть в постановке Нитша. Стать актером театра оргий и Мистерий проще простого - надо заплатить вступительный взнос, а потом изучать указания, полученные по почте. Одно лишь условие - нельзя быть настоящим актером, нельзя играть. Ну и нужно быть готовым к тому, что тебя разденут догола, привяжут к кресту или заставят пить бычью кровь. Пассивный актер, - это жертва, трагический герой, добровольно приносящий себя в жертву искупитель. Кровь используется вместо грима. Как таковой сцены нет, театр повсюду, процессии выходят из замка и на закате под колокольный звон вступают в виноградники - зрелище красоты необыкновенной - драма творения происходит во всей вселенной.
Герман Нитш: У меня лучшая труппа на свете. Они не актеры, а живые люди. В основном, студенты. Совершенно никаких актеров. Если кто-то начинает играть, я его выгоняю. Конечно, есть репетиции. Но это как у пожарной команды - такие же тренировки. Мы не устраиваем настоящие спектакли, но мы должны научиться, как именно нужно работать. Но мы ничего не играем.
Дмитрий Волчек: Зрители являются полноправными участниками постановок Нитша, с одним лишь уточнением - поскольку нет актеров в привычном смысле, то и обычных зрителей тоже нет. Все присутствующие в той или иной степени принимают участие в спектакле, испытывая при этом ощущения, которые вряд ли способен пробудить традиционный театр.
Евгений Горный: Самое главное, что мне кажется, - это то, что Нитш действительно работает с очень базовыми для людей, для человеческой природы в целом вещами. Потому что тело, кровь, обоняние, осязание - это некоторые очень первичные вещи, которые мало задействованы в культуре. То есть в культуре они находятся на периферии. Нитш их помещает в центр. И именно поэтому люди, которые участвуют в его мистериях или даже просто их наблюдают, испытывают очень сильное чувство - возвращение к чему-то почти забытому. Интересно, что участники и зрители говорят одно и то же, описывая, как эти мистерии на них действуют. Они говорят о том, что они ощущают резкое повышение аппетита, сексуальное возбуждение, учащение сердцебиения. То есть, эффект очень освежающий.
Дмитрий Волчек: В последний день шестидневной пьесы во дворе замка появились настоящие танки, завершающие дионисийский ритуал: под гусеницами погибали виноградные гроздья. Я спросил Германа Нитша, справедливы ли утверждения о том, что источник его проектов - полученная в детстве психологическая травма, с которой он пытается справиться, воплощая наяву свои страхи.
Герман Нитш: Это правда. Когда я был маленький, шла мировая война, падали бомбы, мы сидели в подвалах и молились и боялись за свою жизнь. И выходя на поверхность, бежали смотреть - уцелели ли наши дома. И все вокруг горело. Это повлияло на меня, и, возможно, это и есть та самая травма. Но все-таки примитивно сводить мою работу к этому, хотя это и правда.
Дмитрий Волчек: В книге "Падение Иерусалима" Герман Нитш подробно описывает свой опыт военных лет.
В 1943 году жители Вены ходили в Шпитцер-парк, чтобы посмотреть на первые воронки от бомб. Вскоре эта жажда острых ощущений сменилась постоянным чувством смертельного страха, который становился все острее с каждым воздушным налетом. Я прекрасно помню этот бесконечный страх, полностью заполнивший все мое детство. Когда все было кончено, нам открылся сюрреалистический пейзаж. Мелкобуржуазный мир был полностью уничтожен. Вместо улиц - огромные курганы или воронки от бомб, дома разрушены, мебель и домашняя утварь беспорядочно валялись повсюду. И теперь мне порой снятся кошмары: снова началась война, самолеты бомбят Вену. Эти сны преследуют меня: объявление о воздушной тревоге, звуки сирены пронзают меня насквозь. Но эти воспоминания сопровождаются и приятными ощущениями. Стаи серебристых бомбардировщиков, летевших высоко в небе, были очень красивы. И красивым был звук вражеских самолетов, от которого всё вокруг начинало нежно дрожать. Так что, несмотря на страдания, которые она принесла, а, может быть, как раз и благодаря им, война приобрела эстетическую привлекательность, и принесенный ею соблазн прожить бурную жизнь в мире, полном страданий, тоже нельзя отрицать.
Евгений Горный говорит о другом важном аспекте коллективной терапии, которую предлагают участникам в Театре Оргий и Мистерий.
Евгений Горный: Прежде всего, конечно же, вся атрибутика нитшевских перформансов направлена на то, чтобы воссоздать процесс биологического рождения, потому что человек, который соприкасается со всеми этими кишками, мозгами, кровью, со всеми органическими теплыми, мясными субстанциями, конечно же, он как бы попадает обратно в утробу и рождается из нее снова. То есть, Нитш моделирует, как любой нормальный ритуал, моделирует процесс смерти и нового рождения. И психотерапевтический смысл участия в его мистериях - это снятие родовой травмы через ее вторичное переживание.
Дмитрий Волчек: Печать, как желтая, так и белая всегда обыгрывала сходство имен - Фридриха Ницше и Германа Нитша. Сам Нитш тоже в разговоре в пивном саду упомянул Ницше, отвечая на мой вопрос - отчего он отмечает именно католические, а не, скажем, более близкие ему по духу языческие праздники. Ответил, впрочем, весьма уклончиво.
Герман Нитш: По большому счету это случайность, это не было задумано. У религиозных праздников есть нечто общее с моими идеями - если считать, что католическая идея Троицы - это сорт озарения; такой подход меня вполне устраивает. Я не исповедую эту религию, но не отрицаю ее влияние. Да, это праздник озарения, но это нечто, что гораздо существеннее католицизма. Я религиозен, но не придерживаюсь конкретного учения, верю в космос, в природу, говорю "да" жизни. Я религиозен, как Ницше - он тоже был верующим человеком: не верил в Бога, но верил в природу и творение.
четверг, 13 ноября 2008 г.
Бенджамин Вайсман. Мясо для разделки
…Я ОТКРЫВАЮ ЧЕМОДАН. Мальчик на месте. Он по-прежнему со мной. Да благословит его Господь. Даже если он и не был примерным мальчиком. Не сойти мне с этого места, если был. Тут уж меня не проведешь.
Я достаю из чемодана голову. Она весит не меньше, чем грудной ребенок. По-моему, у тебя неприятности, дружок. Переступаю через упавшие на пол трусы. Хочу поиграть с головой. Я тыкаю ее лицом в свою прыщавую задницу: чмок, чмок. Мне никогда не удавалось избавиться от прыщей на ягодицах. Признаться, я чувствую себя довольно глупо, нанося всякие подростковые средства для проблемной кожи себе на это место. В моем-то возрасте. Но тем не менее продолжаю их наносить. Я делаю попытку. Я засаживаю голову мальчика поглубже себе в зад. Лицом внутрь. Его шаловливый курносый носик, по консистенции уже похожий на эскимо, чмокает щель в мой клоповник. Я пытаюсь пернуть. Ничего не выходит. Я чувствую, там определенно есть чему выйти, но, к несчастью, видимо, слишком глубоко.
Судя по отражению в зеркале, висящем на стене, дырка в моей жопе выглядит так же, как и в чьей угодно другой. Вы думаете, будет лучше назвать ее «пупочком наизнанку»? По-моему, это не меняет дела. Она просто у меня есть — плотная кожная складка. И это значит, что я здесь: живу и продолжаю дышать. Некоторые себя щиплют. Отличное занятие. Помогает проверить, не пропали ли вы куда-то. Попробуйте. Я лично все еще тут.
Я подношу голову мальчика к своему животу и трусь членом о его переносицу. Вы посмотрите, какой попался терпеливый! Благодарю, дружок. Вхожу в его упрямый рот и трахаю это серенькое личико. Нужно сменить ремешок для часов. Этого хватило на шесть месяцев. Я думал, они служат дольше. Вытаскиваю член наружу. Целиком. Хочу на него полюбоваться. Эй, там внизу, привет! И до конца засовываю обратно. В этом, собственно, все дело. Засадить так глубоко, как только можно. Я поворачиваю голову по кругу. Медленно, как зубчатое колесо. Интересно, когда же мой дружок в последний раз чистил эти зубки. По меньшей мере пару дней назад. Уж я-то знаю. Я люблю чувствовать зубы. Мне нравится боль. Вот так! Хорошо! Именно так! О-о-о-о да, мой мертвый маленький засранец! Пустоголовая дрянь! О боже, ты не можешь со мной этого сделать! И когда я выстрадал всю боль, какую только мог, я выдергиваю член и кончаю ему прямо на глазницы.
Убийство и расчленение малолетних мальчиков сделало меня нормальным человеком. Я стал лучше. Потребовалось, правда, время, чтобы это осознать. Например, я научился давать, не ожидая ничего взамен.
Толканутый
ВЫ ВОЗВРАЩАЕТЕСЬ ДОМОЙ после кошмарного дня на работе. Вы отказываетесь говорить, чем занимаетесь. Вы отвечаете: «Я ничего не делаю». Это так мучительно, мягкотело и достойно сожаления. Вы говорите: «Я должен уволиться. Или они сами меня уволят, я знаю». Вы идете вниз по улице. Люди лезут вперед вас и вдруг останавливаются. Никто не произносит ни единого звука. Подразумевается, что вы сами должны догадаться обогнуть их. Но затем это случается во второй, в третий, в четвертый и, наконец, в пятый раз. Люди выходят из дома только для того, чтобы как следует послоняться в неформальной обстановке. У них нет определенной цели. Все они без сомнения куда-то направляются, однако неуверенная поступь указывает на бесцельность их передвижений. Они идут впереди вас, спотыкаются и останавливаются. Они смотрят на часы и шарят у себя в карманах. Вы говорите: я ничего не забыл? Да, они отвечают, что что-то забыли, но никак не могут вспомнить что. Вы говорите: «Ладно, это не так уж важно. Проживу как-нибудь без этого». (Не забыть купить собачьи консервы.) Они поднимают головы и смотрят в небо. Ни в коем случае нельзя забывать про природу. На протяжении пяти тысяч лет здесь было только это: небо, деревья, грязь и еще раз небо. Только природа. Повсюду опасные животные невероятных размеров и голые люди, воюющие палками и камнями. Все суетятся. Все это время вы стоите на месте как недвижимый айсберг, который резко дал по тормозам. Все мы разные. Различия между людьми столь очевидны, что некоторые из нас, похоже, родом из семейства пресмыкающихся. Вы думаете, как бы дать о себе знать: кашлянуть, свистнуть или сказать что-нибудь вроде «Двигай!» или «С дороги, малой!» «Малой» — отличное слово, но почему-то совсем исчезло из нашего лексикона. Им совершенно перестали пользоваться. Вы думаете, может, дать затрещину впередистоящему, или протаранить его, или лучше навалять им всем. Когда вы пытаетесь обогнуть кого-то слева, он неожиданно подается в ту же сторону. Вы пробуете обойти его справа, но тут идущий выставляет локоть. Сперва это делает один мужчина (кашель-перхоть-дипломатик) с верткой, кожистой, ящероподобной физиономией, а теперь другой, смахивающий на женщину, и следом пожилая дама внушительных размеров, пугающе похожая на Рода Стайгера. До кучи вы наталкиваетесь на трио мрачных старушек-карлиц (тучных и мрачных). Все эти верные приметы болезненности и вымирания явно предвещают что-то нехорошее. И наконец, дети, которые наводняют тротуары и в анархическом порыве рушат самые основы жизни.
Пустыня
В НЕКОТОРОМ РОДЕ ты все еще здесь. Твои друзья, возможно, о тебе забудут, но зато эта восприимчивая дыра тебя помнит.
Земля — свидетель содеянного мною — впитывает самую суть содеянного. Твоя лысая башка чувствует себя как дома среди этих камней. Лысак к лысаку.
Один-единственный удар камешком, и дело сделано: ты валяешься без сознания. Я всегда знал, что особенных усилий с моей стороны не потребуется, хоть ты и вел себя как Властелин Железных Половых Желез. Сейчас-то, прямо скажем, не так уж много чего происходит в этих чертовых яйцах. И никаких тебе ноги врозь — руки шире, никакой галиматьи из серии «я-научу-вас-что-надо-делать». Переворачиваю тебя. Жду, может, ты пошевелишься. Но ты не двигаешься. Твой нос сильно съехал влево, разбитые губы открыты. Кажется, будто огромный младенец просит еще одну ложечку бананового пюре. Пинаю тебя в живот. Рот захлопывается. Пинаю тебя еще и еще. С каждым разом поднимаюсь все выше и выше, пока не добираюсь наконец до твоей рожи. Подобравшись к ней, подпрыгиваю в воздухе и обрушиваюсь на твою голову. Хочу расколоть тебе черепушку. Хочу расколоть этот шарик с мозгами. Полагаю, именно там и хранится твоя способность считать и помнить имена. Где-то за ушами. Твой плоский непомерный лоб всегда производил на людей ложное впечатление. Если бы у меня был грузовик, — а я все еще мечтаю о нем, — я бы припарковал его прямо на твоей голове, а затем проехался бы по всем частям твоего тела. И продолжал бы до тех пор, пока не сравнял тебя с землей, пока все не стало бы настолько плоским, что кости челюсти и черепа не превратились бы в крошечный сраный блинчик. Зубы повыскакивают из десен и вопьются в землю, как придурочные кривляющиеся паяцы. Мне так давно хотелось тебя убить, что даже как-то не верится, что сейчас ты мертв и веселье вроде как закончилось. Ну ничего страшного, я это переживу. Я все еще вижу все эти идиотские гримасы у тебя на лице. Твоя улыбка — вот что меня по-настоящему подвигло. Эти тусклые голыши, которые у тебя вместо глаз.
Думаю оставить тебя прямо здесь. Назовем тебя пустынной падалью. Старой сырой сосиской величиной в шесть в футов, выдержанной снаружи естественным способом исключительно в собственном соку и готовой к употреблению, подавать при комнатной температуре на каменном плато. Вот и название этой сосиски — Гораций Тартар. Птица или койот, которые найдут тебя, будут тебе очень благодарны. Ты достигнешь большего, чем когда-либо рассчитывал. Я думал, что могу стереть тебя с лица земли, но нет. Я ошибался. Ты станешь частью Великой американской истории скелетов, найденных в пустыне, — костлявых привидений.
Стою тут и думаю, не пора ли выпить пива. Облака на небе исчезают, ничего не оставляя после себя. Ничего, о чем можно поразмышлять. Лишь бесконечную глубину безжалостного синего цвета.
Эрнесто Сабато о проституции
– Это, знаете ли, как котел, в котором поднимают давление при закрытых клапанах. Ибо упорядоченная легальная проституция – это и есть запасной клапан. Либо должны быть продажные женщины, контролируемые государством, либо мы приходим к нынешнему положению. Либо мы имеем законную, контролируемую проституцию, либо общество наше, рано или поздно, столкнется с серьезнейшей опасностью, от которой могут рухнуть все его основы. Полагаю, что эта моя дилемма абсолютно логична, я принадлежу к тем, кто считает, что бессмысленно вести себя подобно страусу, при опасности прячущему голову. Я спрашиваю себя, может ли ныне девушка из хорошей семьи жить спокойно и, главное, могут ли жить спокойно ее родители. Уж не буду говорить о пошлостях и сальностях, которые девочке приходится слышать на улицах от грубых парней или от мужчин, не находящих естественного выхода своим инстинктам. Уж не говорю обо всем этом, как это ни неприятно. Но что вы мне скажете о другой опасности? О том, что в отношениях молодежи, отношениях жениха и невесты или просто влюбленных дело может дойти до самого крайнего? Черт побери, у парня течет в жилах кровь, бушуют инстинкты, наконец. Простите, что я говорю так грубо, но об этой проблеме нельзя рассуждать иначе. В довершение всего этот паренек постоянно распален из‑за отсутствия проституции, доступной его материальным возможностям, да еще из‑за нашего кинематографа, упаси нас Бог, да порнографических изданий, – так чего же, в конце концов, нам ждать?
Джереми Рид. Арто
Джереми Рид: «Поэтическая реконструкция последних лет жизни Антонена Арто. В книге переплетаются монологи самого Арто, его психиатра Гастона Фердьера, жены Генри Миллера Джун и нимфоманки Дениз Х, которую Арто встретил в психиатрической больнице Родез в годы Второй мировой войны. Пятый персонаж романа, Анаис Нин, повторяет историю своих увлечений, рассказанную в исповеди «Инцест». Жизнь и работа Арто — акт творческой диверсии, который наделяет поэта истинной его ролью анархического провидца. Мой роман — о безумии Арто, его девятилетнем заключении в психиатрических клиниках. Но главный предмет мой — тот, что я исследую в жизни своей и под личинами, надетыми в романах, — вера в поэта как человека, который преобразует вселенную и ради этого рискует всем. Поэт жертвует жизнью ради безумия, и это не романтический идеал — зачастую такова истина. Силой воображения Арто штурмовал статус-кво, и мой роман славит сотворение мира, в коем воображение оборачивается реальностью. А куда еще нам идти?»
Из раны, которой я стал, ускользают кусочки жизни. Гексаграмма неизгладимо вытатуирована на теле, однако для врачей незрима. Мать не увидела ее, вернувшись из лавки. Мое потрясение она объяснила паникой. Она привыкла к моим перепадам — мрачным настроениям, горами наваливавшимся на меня, и взлетам, гнавшим меня на улицу провозглашать мою гениальность.
Но была женщина, которая пальцем обводила контур моей звезды. Анаис Нин. Она взломала мое абсолютное духовное одиночество. Я прятался внутри, но она вошла в меня, разбила прозрачное стекло и, хоть я сопротивлялся, отчасти познала меня, вычислила мою сердцевину, она раздевала меня — пальцы ее разжигали во мне эрекцию, три красных ногтя пробегали по мне, обращая меня в сверхчувствительную барабанную кожу. В «Ля Куполь» мы целовались — жар изливался с ее языка и пропитывал меня пламенем. Ее шелковое платье было подобно ряби ветра на озере — черная извилистая тень, ненадежно подвешенная на тонких бретельках. Так чувственна была эта женщина — ей стоило дунуть на мужчину, и тот кончал. Ее голос, ее глубокий смех поднимали в крови тропические бури. В то время я не блюл целибат, не сохранял сперматозоиды из страха, что их присвоят темные силы, но был эротически упруг, искал эзотерического брака через тело.
Но эта женщина истязала меня. Она вечно была с другим и не здесь. Не занимаясь любовью — глазами, пальцами, ногами, — она погружалась в личный мир грез. Она исчезала, дабы писать книги, постичь географию души, интимное воссоздание ослепительных моментов, что составляли ее жизнь. Она варила мое сердце в черных соках. Преподносила его мне на тарелке в Лувесьене. Я хотел ее и не хотел. Я был Гелиогабалом, безумным римским императором. Я приветствовал толпы из такси по дороге на вокзал Сен-Лазар. Сгущенная ярость в моем рейхстагском голосе понуждала людей оборачиваться. Водитель остановился и захотел вышвырнуть меня, но Анаис перекрестила ноги в черных шелковых чулках, и мы продолжили путь. Она сказала шоферу, что я напился и не стану дебоширить. Юбка у нее чуть-чуть задралась, этак непроизвольно, но рука моя, скользнувшая на колено, была отвергнута. Когда я опустился на колени, Анаис глядела вперед, словно вычеркнула меня из своей жизни. Она смотрела на Париж, где не было меня. Вблизи ее красные туфли казались иными — меньше, морщились вкруг острого мыска, будто сошли с картины и наделись на ее ноги в чулках.
Шофер подумал, наверное, что голова моя вот-вот исчезнет у нее под юбкой, ибо резко затормозил и заорал, чтоб мы убирались. Мы стояли на тротуаре подле бродяги с попугаем на плече. Анаис не выказывала недовольства. Предложила вернуться ко мне. В моей крошечной мансарде на Левом берегу не было ничего, лишь кровать, стол, стул. Никаких пожитков — только мои рукописи, мои фотографии, опийная трубка; я прятал их в свертке под подушкой.
Она сидела на стуле — ноги невесомы в прозрачности черного шелка, глаза отмечают малейшие детали, — точно умела предвидеть невысказанную мысль, как и мысль, кристаллизованную речью. Она зрела мою призрачную жизнь — двойника, что сидел внутри, убежденный, будто его не заметят в двойном диалоге, творимом в тишине. И Анаис хотела познать этого внутреннего человека. Физический я, Антонен Арто, интересовал ее меньше. Пред его манией, его припадками молчания, его пугающими и навязчивыми объяснениями в любви она отступала, пятилась, будто наблюдала, как во сне к ней подкрадывается тигр. Она была предо мною, но казалась дальше соседней планеты. В какой-то миг я встал и сказал ей, что наши отношения завершатся убийством. Оба мы хотели того, чего другой дать не мог. Я желал ее безоговорочной любви, ее крайней чувственности, а она желала, чтобы я поменял роли, вывел наружу иного себя, а она смогла жить, завороженная этим сосудом метафизических страданий. Она ценила лишь мой бег по раскаленным углям вдоль края пропасти. Человеческое во мне не занимало ее. Моей плоти, крови, моим костям, организму, содержавшему мою работу, недоставало — хотя она восхваляла глаза мои, мое лицо — того неподражаемого страдания, что запечатлелось в моих чертах. А когда женщина или мужчина считают тебя физически привлекательным и все же отвергают секс, внутренний шрам никогда не заживает. Мой, по крайней мере, не зажил. Ее увлекали мои навязчивые поиски безвозвратного. Она полагала, что мое безумие — тягучий яд, что отрава проникнет в ее вены половым путем.
Мы ушли из мансарды и зашагали вдоль Сены, тут и там останавливались и смотрели книги на развалах. Ветер размечал контур позвоночника на речной спине. Юноша обнимал за талию девушку, рука его сползала с широкого красного кожаного пояса к ее заду. Смех доказывал, что заигрываниями девица довольна. Далекость моя от интимности их переживаний — шифоновый шарф девицы вздымался при ходьбе — вот один из экзистенциальных ужасов. Я понимал, что никогда не смогу быть таким, никогда не познаю столь небрежной развязности. Руки мои скованы льдом. И хотя меня влекло сделать то же самое с Анаис — гладить ее через тугое шелковое платье, — жесты мои будут заморожены. Разум и тело разделены, я буду стесняться того, что рука моя выводит на ее заду эротическую каллиграфию. Мысли улетят прочь, углубятся в ущелье, где Эдгар По заперт в золотой клетке — пальцы раздирают прутья, снаружи заглядывает лев.
Я помню это, ибо, когда мы шли, книги и рукописи выпали из рук моих на землю. Внезапно анонимные, безличные страницы встрепенулись на ветру, разлетелись дорожкой оригами, рассеяли мысли мои, пока я ловил частицы своего разума. Понурил голову, стою на четвереньках, пальцы впиваются в неуловимые страницы. Но на холодных булыжниках зрел я гексаграммы, пентаграммы, выписанные кровью. Воспаленные, багровые каббалистические знаки возникли тайным заговором. Я оцепенел, не в силах шевельнуться, вспомнил сутенера в синем костюме, пырнувшего меня ножом в Марселе; я сознавал также, что на Анаис красные туфли — быть может, есть связь меж ними и звездным моим проклятием. И магические символы обступали меня. Я ждал, что они прыгнут, заклеймят, и лицо мое, шея, ладони запестреют красными звездами. Я стану сюрреалистическим экспонатом, живым воплощением Бретонова желания преобразовать реальность в чудесное. И притом я верил, что очищусь, если прыгну в реку.
Я, наверное, вскарабкался на парапет, и руки оттаскивали меня, обуздывая скрученную тяжесть в моем солнечном сплетении, волоча меня с упорством, кое явила бы и река, затягивая под воду. Меня возвратили, и Анаис стояла в толпе, руки в боки, словно позировала фотографу, глядела на меня аналитически, бесстрастно, постигала чувства, толкнувшие меня к этому крайнему поступку. Меня оставили там — дрожащую, странную птицу в черном, только что сошедшую с неба. Никто не знал, что со мной делать. Кто-то предложил позвать врача, полицию, но вперед выступила Анаис, взяла меня под руку и увела прочь от зевак. Они следили за нами, словно мы два персонажа кино, уходим — их глаза пялятся нам в спины, когда появляются титры и музыка завершает последние явленные зрителям шаги.
Мы шли к воображаемому будущему — рука Анаис не ослабляла хватки, мы ни слова не произнесли; какие слова? — понимание слишком серьезно, путешествие заново знакомит меня с жизнью. Я был словно ребенок, которого уводят с места, где произошел несчастный случай. Я не видел торговцев книгами на набережной, платаны гнулись блистанием ветра, — безымянность множеств, что курсируют по своему городу. Мою попытку самоубийства Анаис назвала посвящением в смерть. Я испытал намерения, не сублимируя поступок. Помнил же я неодолимое влечение, нужду, заволокшую здравость, сумрак, театральным занавесом павший на меня. Тяга умереть пересилила желание жить.
Мы зашли в кафе. Помню, глаза мои вросли в рекламу «Хейнекена» и не отрывались, будто разросшиеся буквы укрепляли побег. Повод мог быть любой; едва обнаружив его, я зациклился. Я слышал Анаис, но не видел. Даже знакомый жест — она несколько чересчур оголила ногу — я скорее угадывал, чем замечал. Ромбовидный кулон на ее шее косо вторгался в мое видение. Я остро ощущал, как пытается она пробиться в мой разум. Мне требовалось защитить мысли, уберечь их — так редкую золотую рыбку перевозят во влажной вате. Если б Анаис смогла, она извлекла бы образы из моей головы, созерцала бы, как шлепают они, бьют и машут хвостами в чаше ее ладоней.
Я был отъединен от нее и в то же время боялся, что она уйдет. Я воображал ее в чужих постелях. Ее акробатическая гибкость, ее податливость, черные чулки на руках обостряют чувственность ее интимных ласк. Я воображал, будто у нее восемь ног, как у паука, — голос взлетает по гамме удовольствия, любовники пунктуально прибывают на такси каждые три часа. Мой разум изобретал запас ее эротических желаний. Я представлял, как мужчина губами стягивает ее черные шифоновые трусики, красный драгоценный камень оживает у нее на талии, тело ее волнуется, словно в танце живота. Лишенный ее тела, я кипел мучительной плотской ревностью. Я был уверен, что она назначает свидание официанту. В час досуга он сядет в поезд до Лувесьена. Она будет его ждать. Поведет вверх по лестнице, по пути выступит из платья. Он будет слишком нетерпелив, и ее тело сдержит его, шаг за шагом поведет к предельному наслаждению.
Я размышлял. Идти мне было некуда, и Анаис это знала. Я на краю бездны. Мой внутренний пейзаж пылал. Я возложил ладони на столешницу; в голове ревело пламя. Вспыхивало все — зеркала, официанты, Анаис. Я созерцал огнь апокалипсиса. Я закрыл глаза — внутри горело. Открыл глаза — я сидел средь пожара. Анаис одобрительно мне улыбалась. Помада цвета черной смородины; рот шевелится, точно эротический синяк. Всем дарила она иллюзию исключительной любви. Но мое самоощущение почти не затрагивало ее чувственность. Антонен Арто требовал ее полного внимания. В конце концов, времени оставалось немного. Прилетят орлы, станут гулять вдоль реки, львы и тигры будут нагонять ужас на улицы; меня же люди узрят во главе отряда избранных, что шагает к кораблю у пристани. Анаис впадет в неистовство посреди истеричной толпы. Она станет звать меня через реку, но я слишком переменюсь, я не вспомню, что когда-то был знаком с этой женщиной.
В душе я планировал отмщенье миру. Я желал узреть, как падет все общество с его противоречивыми идеологиями. Бюрократ на авто едет домой; вокруг рушатся дома, на дороге воронки, на куполах сидят чудовища. Лишь те, кто пережил воображение, последуют за мной к радуге, которую я впервые узрел в опийном видении, лишь они заберутся по ней в небо. Там будем ждать мы, дабы когда-нибудь вновь заполонить землю. Я поведу процессию обратно через бульвары — дороги зарастут высокой травой, кафе и лавки наводнены будут мордовником, одуванчиками, бутенем, коварным плющом, что обовьет всякий стол и стул. Своей кровью напишу я историю нового творения, мифов, культурных пресуществлений, поведаю об экзотических синих орлах, что прилетели из тайного горного логова, дабы вить гнезда на крышах Монмартра.
Все это видел я со скоростью и в пространстве мысли. Образы возникали и сталкивались — вымыслы, в которых я был главным героем-мстителем. Анаис находилась в тысячах лет от меня, застенчиво подкрашивала темные губы, смотрелась в зеркальце, искала подступы к явной моей отчужденности. Но и в неловкости ее тревожила собственная внешность — положение ног, угол, под которым кольцо подставлено свету. Она сидела, созерцая свой образ, и знание о себе самой проступало в ее зеленых глазах. Или фиалковых? Она была безоружна, и я затягивал ее страдание, понуждал угрызаться, ибо в своей жизни она отказывалась почитать главным меня. Я хотел, чтобы она задумалась о своей жизни, о безудержной своей неразборчивости, об отказе отождествлять чувства с чем-либо помимо удовольствия. Пусть воскрешает образы нашего прошлого. Сумасбродные, безмятежные, напыщенные, страстные — все они толпились в ее голове. Она смотрела наш личный фильм, не тот, что смотрел я, медленнее или же быстрее, но конфликты те же. Она нервно потягивала кофе и играла с браслетом. И я наслаждался, ибо способен был причинять боль. Пускай сорвется, пускай признает, что унижала меня и в будущем посвятит мне свою жизнь.
Но лишь молчание длилось — Анаис поправляла бретельку на плече, щупала, как покрашен лакированный ноготь. Она умела эти крохотные женские штучки — очередной способ сосредоточиться на себе, ритуал, придававший единство внутренним и внешним измерениям.
Я жаждал насилия, однако сдерживал себя. То и дело глядел я на большие красные буквы «ХЕЙНЕКЕН». Рекламная эмблема пульсировала поверх пылающих лодок, выброшенных на берег у парижских пристаней. Мне хотелось содрать с Анаис платье, разорвать шелк, обнажить черные трусики, черный лифчик и черные подвязки. Я хотел заклинать примитивное, бить в барабан, дабы рудиментарные боги явились в бытии, что еще ненасытнее и гуще. Посетители кафе, официанты, пешеходы снаружи в облачном дне слабо представляли, сколь тонка грань, отделяющая их от другой стороны. Я рожден с талантом галлюцинировать реальность. Этот дар и привел меня в Родез после того, как меня изолировали в побеленных, варварски старомодных больницах, одной за другой.
А сегодня я не могу работать. Я вернулся — вновь сижу в кафе, через столик смотрю на Анаис. Сцена воссоздается жест за жестом. Ранее Анаис напомнила мне о моей лекции «Театр и чума» в Сорбонне. И как я изобразил свою смерть на сцене. Мои безумные вопли, подобная трансу пауза, в которой я освободился от себя, вызвали насмешки, и наконец зрители разошлись, громко хлопая дверями, убежали от человека, погруженного в эмпатические ритуалы смерти. И унижение этого спектакля просочилось в мою обиду на Анаис. Вдруг все они очутились там, глазами буравили окна кафе — типы, что тыкали в меня пальцем на улице, психиатры, измывавшиеся надо мной, литературные деятели, которые отмахивались от моих сочинений, приняв их за бессвязный бред сумасшедшего. Все они толпились вокруг, сговаривались, глаза их ползали по моему телу, подобно насекомым. На своих условиях они победили. Им удалось — они ввергли меня в неколебимое одиночество. На сюрреализм надеялся я — надеялся, что одиночество мое возможно разделить, что личности, объединенные единым делом анархии, под предводительством Бретона обретут свободу воображения. Мое изгнание оставалось тайной раной, шрамом, что заново открывался всякий раз, когда меня охватывала паранойя. В тот день с Анаис эта рана вернулась. Изгнание мое началось в кафе «Пророк» 10 декабря 1926 года. Коммунистические связи Бретона были мне отвратительны; да и его симпатии к психоаналитической систематизации тоже. Я заявлял, что подлинная революция творится в человеческом воображении: Бретон хотел расширить анархию духа до социальной революции.
Анаис пыталась извлечь меня из тревожного потока сознания; воспоминание вернулось ко мне. Бретонов львиный деспотизм, его жизнелюбие, его пылкую чувственность, его слова, что заволакивали стол, но эпицентр находили во мне, я встретил скованностью. В кои-то веки я безмолвствовал — кожа, пришитая поверх другой кожи, — мне хотелось завопить, но вопль ушел внутрь. Моя враждебность обернулась молчанием. В тот день я курил опий; меня занимали остатки видений, что недвижными облаками маячили в пустом небе. Лица, пещера, где кто-то сидит в бутылке из-под вина, лягушка плюется изумрудами, бриллиантами и рубинами — образы эти возникали вновь и вновь, нескончаемо плыли по кругу. Я обращался внутрь, сознавал ничтожность Бретоновой авторитарности — взгляд мой наталкивался на руку Поля Элюара, то и дело нащупывающую стакан. Я самоустранился, и высокомерие Бретона сдулось. Я вышел из тела. Он вынужден был обращаться ни к кому. Я исчез — как я был потерян для Анаис.
Официант передал ей записку. Тайное рандеву? Ее рука накрыла бумажку, попыталась ее утаить — словно камень, что прячется в собственной тени. Столь безрассудна была она — открыто договаривалась с мужчиной в присутствии другого. За это я ненавидел ее. Я видел, как меж ее губ мерцают клыки. Я видел, как муж ее преклонил колена в коридоре молнии, и кто-то бьет его по спине мокрым полотенцем. Промчалась машина — черный лимузин вез наемных убийц. И приехали они, должно быть, за мной. Четверо, лица прячутся под полями щегольских шляп. Они застрелят меня с четырех сторон — сзади, спереди и с боков. Я бросился на пол, опрокинув стаканы и чашки. Я был уверен, что прозвучали выстрелы и мой позвоночник, мой череп и оба легких продырявлены пулями. И я, Антонен Арто, — кровавая куча одежды на полу.
Ситуация была невозможной. Анаис вывела меня на улицу. Я ощупывал невидимые раны. Настоящие дыры были внутри. Они-то и приведут меня в Родез. До самого Лувесьена мы ехали в такси — я думал, что умер и меня везут на кладбище, однако чувствовал руку, изливавшую ободрение в мою ладонь, ее кольца терли мои дрожащие пальцы. Мне был необходим героин — на время он заглушил бы манию. Лишь тогда, на первом приходе и при последующем избавлении от страданий я освобожусь от преследователей. Сверток с белым порошком, купленный в переулке за отелем, — воплощение промежутка, который я искал: пауза между жизнью и смертью, непричастная тому и другому, и безопасность на этой нейтральной территории. Героин заменял мне самоубийство, дозволял столь полно отстраниться от нищеты и нервных спадов, что я становился не собою. По карманам я припрятал достаточно, чтобы свернуть не одну ГС — грязную сигарету, ибо я был привычен к ним, а не к внутривенным инъекциям.
Поездка в Лувесьенн произошла без меня. Помню только, что такси будто поглотила дыра и мы очутились внутри — небо исполосовано красным заревом, дом за дубами и платанами. В спальне камин, синие портьеры прячут нас от надвигающейся ночи. Интимность; в воздухе — слабый запах духов Анаис. И чувственные подтексты моей паранойи — ибо я пребывал в женской спальне — погрузили меня в извращенный аскетизм. Я застыл. Я был льдом с чуточкой лимона, нетающим шербетом. Я слышал настойчивый рокот мотора, точно авто приближалось, но никак не могло доехать. Я сообразил, что это у меня трясутся руки и в ушах стучит кровь. Я не смог бы прикоснуться к этой женщине, даже если бы захотел. Она будто парализовала мой порыв. И когда она вышла, дабы накинуть кимоно, и я увидел силуэт ее тела за ширмой — полные груди освободились от лифчика, из одежды — лишь черные шелковые трусики, — я все равно не откликнулся. Я слишком утонул в своей голове. Обитатель апокалиптического внутреннего пространства.
Я сидел не на кровати, а на краю стула. Анаис была говорлива, раскованна, сознавала свой талант обольщать. Я втиснул себя в роль неприкасаемого; того, чьи мысли столь захватывающи, что общество — недозволительный риск. Анаис говорила мне о поэзии, моей поэзии, о том, как индивидуальность моя стреляет из каждого слова. Читать меня, говорила она, — все равно что видеть отчаянную ярость зверя в западне. Ей представлялось, как я беру читателя за горло и требую абсолютного повиновения. Я, говорила она, заставляю читателя переживать жестокость моего ножевого ранения. Мои слова оставляют шрамы на глазах, на горле, животе, гениталиях. Разглагольствуя, она с кошачьей непринужденностью устраивала свое тело. Она была убеждена в важности моей пророческой роли. Это меня поволокут брюхом по огню. На моих пятках выжгут иероглифы. Анаис ныряла в меня, как человек ныряет в темный проулок в поисках шлюхи. Она заглядывала в подворотни, озиралась через плечо, удостоверяясь, что за нею не следят, рассматривала типов, что ждут с ключом в руке, дабы отвести незнакомца вверх по лестнице. Но она не доходила до последней комнаты, где сидел я, — у ног дремлет лев, в руке свод галлюцинаций.
И, шагая по коридору, она стучала в каждую дверь. Она заставала врасплох любовников в миг экстаза, спящих, которым снились горящие дома, моряков, дрочащих на шатких койках, человека, что вынимает глаза и заменяет их изумрудами. Разыскивая меня, она углублялась в лабиринт. Чудища выступали там из теней, бог нес свою отрубленную голову, солдаты умирали от голода на горном уступе, мужчин насиловали в укромных барах, адвокат провозглашал себя пророком на деловом совещании, летчик не мог отыскать землю — метаморфный спектр образов, мерцающих на различных уровнях моего подсознания. Я глядел на Анаис и видел руки ее, окровавленные от беспрестанного стука в двери. Костяшки алели, и я, не желая смягчиться, все глубже опускался в себя. Я переходил из одной непроницаемой комнаты в другую, запирал за собою замки, выбрасывал ключи. Я бежал туда, где никогда не был — на край ночи, обратную сторону сознания, коя есть безумие. И я знал, что Анаис не осмелится искать меня посреди этих руин, где огонь раскалывает камни и обезьяны стоят на скалах, швыряя друг в друга отбросы. Я отступал, рискуя заходить туда, куда надеюсь более не вернуться.
И тут я снова обрел свой голос. Это я, я так страстно разглагольствовал, страданье моего нутра устремляя на женщину, мир, пустоту космоса. Я морщил лицо в шарик мятой бумаги. Язык был хлыстом на спине флагелланта. И когда я умолк, словно отложили судилище мира. Анаис, побелев, съежилась в углу; нервная, не в силах связно говорить. Она никогда не забудет то, что пережила; я же из своей диатрибы не помню почти ничего.
И ныне, в Родезе, неистово царапая листы или множа обрывки мыслей, доверенных бумаге, я вновь переживаю красоту и ужас моего бытия. Я ушел из дома рано утром, очертя голову бежал по мокрым листьям, едва Анаис позвонили, дабы назначить будущие свидания. Не забравшись к ней в постель в тот раз, официант договорился о встрече назавтра в полночь — откликаясь на ее задушевный голос, член его уже восставал. Завтра ночью он станет возбуждать ее снова и снова, тела их обернутся танцем двух переплетенных геометрий, и он тоже уйдет на рассвете, но не так, как я.
Когда я вырвался из дома, мне почудилось, будто статуя в саду воздела руку. Белое мраморное приветствие. Знак для меня: продолжай. Я спешил, не заботясь о том, как вернусь в Париж. Потребность причинить Анаис боль пересилила неудобства: в неудачный час тормозить на холоде попутку, всех и все на земле проклиная за отчуждение, не покидавшее меня.
Я стоял под иссиня-черным небом: на востоке слабое подобие розового, неистовый душ хлещет по ногам, разбрасывая жидкие кристаллы на дороге. Через несколько минут я промок насквозь. Ни единой машины. Прогрохотал грузовик — фары плыли в стене дождя — и, не остановившись, поехал дальше. Я пошел за урчанием его мотора, его разбитым, ящеричным продвижением сквозь темноту. Нечто в этой груде израненного рокочущего металла извлекло диссонансную ноту из моей души. Грузовик словно воплощал холодную, неотзывчивую природу всего внешнего. Изобретения, лишенные человеческой притягательности, функционирующие по воле искусственного интеллекта.
Спустя некоторое время я пошел, не обращая внимания на дождь, держась середины дороги, чтобы машины поневоле резко тормозили. Я слышал только барабанную дробь ливня. Туфли мои протекали; в костяшки впивались жидкие гвозди. Я стоял, негодуя на систему всего, мучающую меня, и отчетливо сознавал, что идти некуда. На стенах голой мансарды, которую я называл домом, не было ни единого знака моей личности. Мансарда видела меня волком. Голодный, зоркий в ночи — выскальзывает на улицы в сумерках и разбитым возвращается на рассвете. Если не вернусь, попрошу приятеля забрать мои рукописи — вновь стану никем и буду жить нигде. Я чувствовал, что мне предначертано изгнанье из смерти, а равно из жизни. Если б удалось содрать кожу, бросить себя, я, возможно, познал бы короткую передышку. Голос мой изливался непристойностями. Я восстал против природы бытия, опровергал долг перед смертью, наложенный рождением. Дождь все барабанил.
Я так увлекся внутренним диалогом, что не услышал, как приближается машина. Дикий визг тормозов, машина вывернула вправо и замерла, едва не врезавшись в дерево; я бросился на землю. Руки расцарапаны о дорожный гравий, колени ободраны от соприкосновения с металлом. Шофер выскочил из машины и принялся осыпать меня бранью. Он мог бы погибнуть, машина разбилась бы в хлам, только безумцы гуляют посреди дороги. Только безумцы.
— Пошел нахуй, — завопил он.
Когда я вернулся в Париж на грузовике с овощами — водитель заставил меня сесть в кузове под брезентом, — меня трясло от холода и лихорадки. Небо над Центральным рынком ярко розовело. В голове моей акула скалилась перед битвой.
Но я строил замыслы. Пять дней я лежал тише мыши, ничего не ел, садился, только чтобы покурить опий или оглушить себя героином. Я пылко воображал мужчин с Анаис. Она потакала любому их желанию. Я хотел нырнуть в нее черным ходом, познать темную пещеру в центре мира. Я стану работать в одиночестве, плюя на тех, кто домогается литературной славы. Я порождал существо, которое в итоге станет жертвой психиатрического варварства.
И я ждал. Ждал, когда в мансарду мою придет весь мир. Я ожидал, что безграничность его постучится в мою дверь, — посланник с Тихим океаном в одной руке и Атлантическим — в другой. Средиземное будет в его правом глазу, Адриатическое — в левом. Но никто не пришел. Я становился все холоднее и голоднее. Я чувствовал, как на костях стягивается кожа. Остатки наркотиков поддерживали во мне жизнь. Я хотел засунуть свое тело в опийную трубку и наблюдать, как оно горит.
Через неделю я выбрался из-под одеял и сел у окна. Я клял Анаис за распущенность. В небе увидел повешенного — символ таро, различимый над Парижем, — и самолет нырял, планировал, готовясь приземлиться. Многоэтажные коробки зловеще отражались вечерним солнцем. Я сидел в ожидании посланца. Ангела или полицейского. Сутенера или трансвестита. Кого-то или же никого. Прохожие были статистами. Могли явиться из любого времени, любого места. Заблудшие, безоговорочно находили они дорогу в артериальном лабиринте города. Мысленно я уронил руки на тротуар, и они, испуганные, метнулись в укрытие. Одна забежала в кафе и примостилась на коленях у какой-то женщины, другая села подле книжной лавки, ожидая прибытия правды.Наступила ночь, а я ждал.
Из раны, которой я стал, ускользают кусочки жизни. Гексаграмма неизгладимо вытатуирована на теле, однако для врачей незрима. Мать не увидела ее, вернувшись из лавки. Мое потрясение она объяснила паникой. Она привыкла к моим перепадам — мрачным настроениям, горами наваливавшимся на меня, и взлетам, гнавшим меня на улицу провозглашать мою гениальность.
Но была женщина, которая пальцем обводила контур моей звезды. Анаис Нин. Она взломала мое абсолютное духовное одиночество. Я прятался внутри, но она вошла в меня, разбила прозрачное стекло и, хоть я сопротивлялся, отчасти познала меня, вычислила мою сердцевину, она раздевала меня — пальцы ее разжигали во мне эрекцию, три красных ногтя пробегали по мне, обращая меня в сверхчувствительную барабанную кожу. В «Ля Куполь» мы целовались — жар изливался с ее языка и пропитывал меня пламенем. Ее шелковое платье было подобно ряби ветра на озере — черная извилистая тень, ненадежно подвешенная на тонких бретельках. Так чувственна была эта женщина — ей стоило дунуть на мужчину, и тот кончал. Ее голос, ее глубокий смех поднимали в крови тропические бури. В то время я не блюл целибат, не сохранял сперматозоиды из страха, что их присвоят темные силы, но был эротически упруг, искал эзотерического брака через тело.
Но эта женщина истязала меня. Она вечно была с другим и не здесь. Не занимаясь любовью — глазами, пальцами, ногами, — она погружалась в личный мир грез. Она исчезала, дабы писать книги, постичь географию души, интимное воссоздание ослепительных моментов, что составляли ее жизнь. Она варила мое сердце в черных соках. Преподносила его мне на тарелке в Лувесьене. Я хотел ее и не хотел. Я был Гелиогабалом, безумным римским императором. Я приветствовал толпы из такси по дороге на вокзал Сен-Лазар. Сгущенная ярость в моем рейхстагском голосе понуждала людей оборачиваться. Водитель остановился и захотел вышвырнуть меня, но Анаис перекрестила ноги в черных шелковых чулках, и мы продолжили путь. Она сказала шоферу, что я напился и не стану дебоширить. Юбка у нее чуть-чуть задралась, этак непроизвольно, но рука моя, скользнувшая на колено, была отвергнута. Когда я опустился на колени, Анаис глядела вперед, словно вычеркнула меня из своей жизни. Она смотрела на Париж, где не было меня. Вблизи ее красные туфли казались иными — меньше, морщились вкруг острого мыска, будто сошли с картины и наделись на ее ноги в чулках.
Шофер подумал, наверное, что голова моя вот-вот исчезнет у нее под юбкой, ибо резко затормозил и заорал, чтоб мы убирались. Мы стояли на тротуаре подле бродяги с попугаем на плече. Анаис не выказывала недовольства. Предложила вернуться ко мне. В моей крошечной мансарде на Левом берегу не было ничего, лишь кровать, стол, стул. Никаких пожитков — только мои рукописи, мои фотографии, опийная трубка; я прятал их в свертке под подушкой.
Она сидела на стуле — ноги невесомы в прозрачности черного шелка, глаза отмечают малейшие детали, — точно умела предвидеть невысказанную мысль, как и мысль, кристаллизованную речью. Она зрела мою призрачную жизнь — двойника, что сидел внутри, убежденный, будто его не заметят в двойном диалоге, творимом в тишине. И Анаис хотела познать этого внутреннего человека. Физический я, Антонен Арто, интересовал ее меньше. Пред его манией, его припадками молчания, его пугающими и навязчивыми объяснениями в любви она отступала, пятилась, будто наблюдала, как во сне к ней подкрадывается тигр. Она была предо мною, но казалась дальше соседней планеты. В какой-то миг я встал и сказал ей, что наши отношения завершатся убийством. Оба мы хотели того, чего другой дать не мог. Я желал ее безоговорочной любви, ее крайней чувственности, а она желала, чтобы я поменял роли, вывел наружу иного себя, а она смогла жить, завороженная этим сосудом метафизических страданий. Она ценила лишь мой бег по раскаленным углям вдоль края пропасти. Человеческое во мне не занимало ее. Моей плоти, крови, моим костям, организму, содержавшему мою работу, недоставало — хотя она восхваляла глаза мои, мое лицо — того неподражаемого страдания, что запечатлелось в моих чертах. А когда женщина или мужчина считают тебя физически привлекательным и все же отвергают секс, внутренний шрам никогда не заживает. Мой, по крайней мере, не зажил. Ее увлекали мои навязчивые поиски безвозвратного. Она полагала, что мое безумие — тягучий яд, что отрава проникнет в ее вены половым путем.
Мы ушли из мансарды и зашагали вдоль Сены, тут и там останавливались и смотрели книги на развалах. Ветер размечал контур позвоночника на речной спине. Юноша обнимал за талию девушку, рука его сползала с широкого красного кожаного пояса к ее заду. Смех доказывал, что заигрываниями девица довольна. Далекость моя от интимности их переживаний — шифоновый шарф девицы вздымался при ходьбе — вот один из экзистенциальных ужасов. Я понимал, что никогда не смогу быть таким, никогда не познаю столь небрежной развязности. Руки мои скованы льдом. И хотя меня влекло сделать то же самое с Анаис — гладить ее через тугое шелковое платье, — жесты мои будут заморожены. Разум и тело разделены, я буду стесняться того, что рука моя выводит на ее заду эротическую каллиграфию. Мысли улетят прочь, углубятся в ущелье, где Эдгар По заперт в золотой клетке — пальцы раздирают прутья, снаружи заглядывает лев.
Я помню это, ибо, когда мы шли, книги и рукописи выпали из рук моих на землю. Внезапно анонимные, безличные страницы встрепенулись на ветру, разлетелись дорожкой оригами, рассеяли мысли мои, пока я ловил частицы своего разума. Понурил голову, стою на четвереньках, пальцы впиваются в неуловимые страницы. Но на холодных булыжниках зрел я гексаграммы, пентаграммы, выписанные кровью. Воспаленные, багровые каббалистические знаки возникли тайным заговором. Я оцепенел, не в силах шевельнуться, вспомнил сутенера в синем костюме, пырнувшего меня ножом в Марселе; я сознавал также, что на Анаис красные туфли — быть может, есть связь меж ними и звездным моим проклятием. И магические символы обступали меня. Я ждал, что они прыгнут, заклеймят, и лицо мое, шея, ладони запестреют красными звездами. Я стану сюрреалистическим экспонатом, живым воплощением Бретонова желания преобразовать реальность в чудесное. И притом я верил, что очищусь, если прыгну в реку.
Я, наверное, вскарабкался на парапет, и руки оттаскивали меня, обуздывая скрученную тяжесть в моем солнечном сплетении, волоча меня с упорством, кое явила бы и река, затягивая под воду. Меня возвратили, и Анаис стояла в толпе, руки в боки, словно позировала фотографу, глядела на меня аналитически, бесстрастно, постигала чувства, толкнувшие меня к этому крайнему поступку. Меня оставили там — дрожащую, странную птицу в черном, только что сошедшую с неба. Никто не знал, что со мной делать. Кто-то предложил позвать врача, полицию, но вперед выступила Анаис, взяла меня под руку и увела прочь от зевак. Они следили за нами, словно мы два персонажа кино, уходим — их глаза пялятся нам в спины, когда появляются титры и музыка завершает последние явленные зрителям шаги.
Мы шли к воображаемому будущему — рука Анаис не ослабляла хватки, мы ни слова не произнесли; какие слова? — понимание слишком серьезно, путешествие заново знакомит меня с жизнью. Я был словно ребенок, которого уводят с места, где произошел несчастный случай. Я не видел торговцев книгами на набережной, платаны гнулись блистанием ветра, — безымянность множеств, что курсируют по своему городу. Мою попытку самоубийства Анаис назвала посвящением в смерть. Я испытал намерения, не сублимируя поступок. Помнил же я неодолимое влечение, нужду, заволокшую здравость, сумрак, театральным занавесом павший на меня. Тяга умереть пересилила желание жить.
Мы зашли в кафе. Помню, глаза мои вросли в рекламу «Хейнекена» и не отрывались, будто разросшиеся буквы укрепляли побег. Повод мог быть любой; едва обнаружив его, я зациклился. Я слышал Анаис, но не видел. Даже знакомый жест — она несколько чересчур оголила ногу — я скорее угадывал, чем замечал. Ромбовидный кулон на ее шее косо вторгался в мое видение. Я остро ощущал, как пытается она пробиться в мой разум. Мне требовалось защитить мысли, уберечь их — так редкую золотую рыбку перевозят во влажной вате. Если б Анаис смогла, она извлекла бы образы из моей головы, созерцала бы, как шлепают они, бьют и машут хвостами в чаше ее ладоней.
Я был отъединен от нее и в то же время боялся, что она уйдет. Я воображал ее в чужих постелях. Ее акробатическая гибкость, ее податливость, черные чулки на руках обостряют чувственность ее интимных ласк. Я воображал, будто у нее восемь ног, как у паука, — голос взлетает по гамме удовольствия, любовники пунктуально прибывают на такси каждые три часа. Мой разум изобретал запас ее эротических желаний. Я представлял, как мужчина губами стягивает ее черные шифоновые трусики, красный драгоценный камень оживает у нее на талии, тело ее волнуется, словно в танце живота. Лишенный ее тела, я кипел мучительной плотской ревностью. Я был уверен, что она назначает свидание официанту. В час досуга он сядет в поезд до Лувесьена. Она будет его ждать. Поведет вверх по лестнице, по пути выступит из платья. Он будет слишком нетерпелив, и ее тело сдержит его, шаг за шагом поведет к предельному наслаждению.
Я размышлял. Идти мне было некуда, и Анаис это знала. Я на краю бездны. Мой внутренний пейзаж пылал. Я возложил ладони на столешницу; в голове ревело пламя. Вспыхивало все — зеркала, официанты, Анаис. Я созерцал огнь апокалипсиса. Я закрыл глаза — внутри горело. Открыл глаза — я сидел средь пожара. Анаис одобрительно мне улыбалась. Помада цвета черной смородины; рот шевелится, точно эротический синяк. Всем дарила она иллюзию исключительной любви. Но мое самоощущение почти не затрагивало ее чувственность. Антонен Арто требовал ее полного внимания. В конце концов, времени оставалось немного. Прилетят орлы, станут гулять вдоль реки, львы и тигры будут нагонять ужас на улицы; меня же люди узрят во главе отряда избранных, что шагает к кораблю у пристани. Анаис впадет в неистовство посреди истеричной толпы. Она станет звать меня через реку, но я слишком переменюсь, я не вспомню, что когда-то был знаком с этой женщиной.
В душе я планировал отмщенье миру. Я желал узреть, как падет все общество с его противоречивыми идеологиями. Бюрократ на авто едет домой; вокруг рушатся дома, на дороге воронки, на куполах сидят чудовища. Лишь те, кто пережил воображение, последуют за мной к радуге, которую я впервые узрел в опийном видении, лишь они заберутся по ней в небо. Там будем ждать мы, дабы когда-нибудь вновь заполонить землю. Я поведу процессию обратно через бульвары — дороги зарастут высокой травой, кафе и лавки наводнены будут мордовником, одуванчиками, бутенем, коварным плющом, что обовьет всякий стол и стул. Своей кровью напишу я историю нового творения, мифов, культурных пресуществлений, поведаю об экзотических синих орлах, что прилетели из тайного горного логова, дабы вить гнезда на крышах Монмартра.
Все это видел я со скоростью и в пространстве мысли. Образы возникали и сталкивались — вымыслы, в которых я был главным героем-мстителем. Анаис находилась в тысячах лет от меня, застенчиво подкрашивала темные губы, смотрелась в зеркальце, искала подступы к явной моей отчужденности. Но и в неловкости ее тревожила собственная внешность — положение ног, угол, под которым кольцо подставлено свету. Она сидела, созерцая свой образ, и знание о себе самой проступало в ее зеленых глазах. Или фиалковых? Она была безоружна, и я затягивал ее страдание, понуждал угрызаться, ибо в своей жизни она отказывалась почитать главным меня. Я хотел, чтобы она задумалась о своей жизни, о безудержной своей неразборчивости, об отказе отождествлять чувства с чем-либо помимо удовольствия. Пусть воскрешает образы нашего прошлого. Сумасбродные, безмятежные, напыщенные, страстные — все они толпились в ее голове. Она смотрела наш личный фильм, не тот, что смотрел я, медленнее или же быстрее, но конфликты те же. Она нервно потягивала кофе и играла с браслетом. И я наслаждался, ибо способен был причинять боль. Пускай сорвется, пускай признает, что унижала меня и в будущем посвятит мне свою жизнь.
Но лишь молчание длилось — Анаис поправляла бретельку на плече, щупала, как покрашен лакированный ноготь. Она умела эти крохотные женские штучки — очередной способ сосредоточиться на себе, ритуал, придававший единство внутренним и внешним измерениям.
Я жаждал насилия, однако сдерживал себя. То и дело глядел я на большие красные буквы «ХЕЙНЕКЕН». Рекламная эмблема пульсировала поверх пылающих лодок, выброшенных на берег у парижских пристаней. Мне хотелось содрать с Анаис платье, разорвать шелк, обнажить черные трусики, черный лифчик и черные подвязки. Я хотел заклинать примитивное, бить в барабан, дабы рудиментарные боги явились в бытии, что еще ненасытнее и гуще. Посетители кафе, официанты, пешеходы снаружи в облачном дне слабо представляли, сколь тонка грань, отделяющая их от другой стороны. Я рожден с талантом галлюцинировать реальность. Этот дар и привел меня в Родез после того, как меня изолировали в побеленных, варварски старомодных больницах, одной за другой.
А сегодня я не могу работать. Я вернулся — вновь сижу в кафе, через столик смотрю на Анаис. Сцена воссоздается жест за жестом. Ранее Анаис напомнила мне о моей лекции «Театр и чума» в Сорбонне. И как я изобразил свою смерть на сцене. Мои безумные вопли, подобная трансу пауза, в которой я освободился от себя, вызвали насмешки, и наконец зрители разошлись, громко хлопая дверями, убежали от человека, погруженного в эмпатические ритуалы смерти. И унижение этого спектакля просочилось в мою обиду на Анаис. Вдруг все они очутились там, глазами буравили окна кафе — типы, что тыкали в меня пальцем на улице, психиатры, измывавшиеся надо мной, литературные деятели, которые отмахивались от моих сочинений, приняв их за бессвязный бред сумасшедшего. Все они толпились вокруг, сговаривались, глаза их ползали по моему телу, подобно насекомым. На своих условиях они победили. Им удалось — они ввергли меня в неколебимое одиночество. На сюрреализм надеялся я — надеялся, что одиночество мое возможно разделить, что личности, объединенные единым делом анархии, под предводительством Бретона обретут свободу воображения. Мое изгнание оставалось тайной раной, шрамом, что заново открывался всякий раз, когда меня охватывала паранойя. В тот день с Анаис эта рана вернулась. Изгнание мое началось в кафе «Пророк» 10 декабря 1926 года. Коммунистические связи Бретона были мне отвратительны; да и его симпатии к психоаналитической систематизации тоже. Я заявлял, что подлинная революция творится в человеческом воображении: Бретон хотел расширить анархию духа до социальной революции.
Анаис пыталась извлечь меня из тревожного потока сознания; воспоминание вернулось ко мне. Бретонов львиный деспотизм, его жизнелюбие, его пылкую чувственность, его слова, что заволакивали стол, но эпицентр находили во мне, я встретил скованностью. В кои-то веки я безмолвствовал — кожа, пришитая поверх другой кожи, — мне хотелось завопить, но вопль ушел внутрь. Моя враждебность обернулась молчанием. В тот день я курил опий; меня занимали остатки видений, что недвижными облаками маячили в пустом небе. Лица, пещера, где кто-то сидит в бутылке из-под вина, лягушка плюется изумрудами, бриллиантами и рубинами — образы эти возникали вновь и вновь, нескончаемо плыли по кругу. Я обращался внутрь, сознавал ничтожность Бретоновой авторитарности — взгляд мой наталкивался на руку Поля Элюара, то и дело нащупывающую стакан. Я самоустранился, и высокомерие Бретона сдулось. Я вышел из тела. Он вынужден был обращаться ни к кому. Я исчез — как я был потерян для Анаис.
Официант передал ей записку. Тайное рандеву? Ее рука накрыла бумажку, попыталась ее утаить — словно камень, что прячется в собственной тени. Столь безрассудна была она — открыто договаривалась с мужчиной в присутствии другого. За это я ненавидел ее. Я видел, как меж ее губ мерцают клыки. Я видел, как муж ее преклонил колена в коридоре молнии, и кто-то бьет его по спине мокрым полотенцем. Промчалась машина — черный лимузин вез наемных убийц. И приехали они, должно быть, за мной. Четверо, лица прячутся под полями щегольских шляп. Они застрелят меня с четырех сторон — сзади, спереди и с боков. Я бросился на пол, опрокинув стаканы и чашки. Я был уверен, что прозвучали выстрелы и мой позвоночник, мой череп и оба легких продырявлены пулями. И я, Антонен Арто, — кровавая куча одежды на полу.
Ситуация была невозможной. Анаис вывела меня на улицу. Я ощупывал невидимые раны. Настоящие дыры были внутри. Они-то и приведут меня в Родез. До самого Лувесьена мы ехали в такси — я думал, что умер и меня везут на кладбище, однако чувствовал руку, изливавшую ободрение в мою ладонь, ее кольца терли мои дрожащие пальцы. Мне был необходим героин — на время он заглушил бы манию. Лишь тогда, на первом приходе и при последующем избавлении от страданий я освобожусь от преследователей. Сверток с белым порошком, купленный в переулке за отелем, — воплощение промежутка, который я искал: пауза между жизнью и смертью, непричастная тому и другому, и безопасность на этой нейтральной территории. Героин заменял мне самоубийство, дозволял столь полно отстраниться от нищеты и нервных спадов, что я становился не собою. По карманам я припрятал достаточно, чтобы свернуть не одну ГС — грязную сигарету, ибо я был привычен к ним, а не к внутривенным инъекциям.
Поездка в Лувесьенн произошла без меня. Помню только, что такси будто поглотила дыра и мы очутились внутри — небо исполосовано красным заревом, дом за дубами и платанами. В спальне камин, синие портьеры прячут нас от надвигающейся ночи. Интимность; в воздухе — слабый запах духов Анаис. И чувственные подтексты моей паранойи — ибо я пребывал в женской спальне — погрузили меня в извращенный аскетизм. Я застыл. Я был льдом с чуточкой лимона, нетающим шербетом. Я слышал настойчивый рокот мотора, точно авто приближалось, но никак не могло доехать. Я сообразил, что это у меня трясутся руки и в ушах стучит кровь. Я не смог бы прикоснуться к этой женщине, даже если бы захотел. Она будто парализовала мой порыв. И когда она вышла, дабы накинуть кимоно, и я увидел силуэт ее тела за ширмой — полные груди освободились от лифчика, из одежды — лишь черные шелковые трусики, — я все равно не откликнулся. Я слишком утонул в своей голове. Обитатель апокалиптического внутреннего пространства.
Я сидел не на кровати, а на краю стула. Анаис была говорлива, раскованна, сознавала свой талант обольщать. Я втиснул себя в роль неприкасаемого; того, чьи мысли столь захватывающи, что общество — недозволительный риск. Анаис говорила мне о поэзии, моей поэзии, о том, как индивидуальность моя стреляет из каждого слова. Читать меня, говорила она, — все равно что видеть отчаянную ярость зверя в западне. Ей представлялось, как я беру читателя за горло и требую абсолютного повиновения. Я, говорила она, заставляю читателя переживать жестокость моего ножевого ранения. Мои слова оставляют шрамы на глазах, на горле, животе, гениталиях. Разглагольствуя, она с кошачьей непринужденностью устраивала свое тело. Она была убеждена в важности моей пророческой роли. Это меня поволокут брюхом по огню. На моих пятках выжгут иероглифы. Анаис ныряла в меня, как человек ныряет в темный проулок в поисках шлюхи. Она заглядывала в подворотни, озиралась через плечо, удостоверяясь, что за нею не следят, рассматривала типов, что ждут с ключом в руке, дабы отвести незнакомца вверх по лестнице. Но она не доходила до последней комнаты, где сидел я, — у ног дремлет лев, в руке свод галлюцинаций.
И, шагая по коридору, она стучала в каждую дверь. Она заставала врасплох любовников в миг экстаза, спящих, которым снились горящие дома, моряков, дрочащих на шатких койках, человека, что вынимает глаза и заменяет их изумрудами. Разыскивая меня, она углублялась в лабиринт. Чудища выступали там из теней, бог нес свою отрубленную голову, солдаты умирали от голода на горном уступе, мужчин насиловали в укромных барах, адвокат провозглашал себя пророком на деловом совещании, летчик не мог отыскать землю — метаморфный спектр образов, мерцающих на различных уровнях моего подсознания. Я глядел на Анаис и видел руки ее, окровавленные от беспрестанного стука в двери. Костяшки алели, и я, не желая смягчиться, все глубже опускался в себя. Я переходил из одной непроницаемой комнаты в другую, запирал за собою замки, выбрасывал ключи. Я бежал туда, где никогда не был — на край ночи, обратную сторону сознания, коя есть безумие. И я знал, что Анаис не осмелится искать меня посреди этих руин, где огонь раскалывает камни и обезьяны стоят на скалах, швыряя друг в друга отбросы. Я отступал, рискуя заходить туда, куда надеюсь более не вернуться.
И тут я снова обрел свой голос. Это я, я так страстно разглагольствовал, страданье моего нутра устремляя на женщину, мир, пустоту космоса. Я морщил лицо в шарик мятой бумаги. Язык был хлыстом на спине флагелланта. И когда я умолк, словно отложили судилище мира. Анаис, побелев, съежилась в углу; нервная, не в силах связно говорить. Она никогда не забудет то, что пережила; я же из своей диатрибы не помню почти ничего.
И ныне, в Родезе, неистово царапая листы или множа обрывки мыслей, доверенных бумаге, я вновь переживаю красоту и ужас моего бытия. Я ушел из дома рано утром, очертя голову бежал по мокрым листьям, едва Анаис позвонили, дабы назначить будущие свидания. Не забравшись к ней в постель в тот раз, официант договорился о встрече назавтра в полночь — откликаясь на ее задушевный голос, член его уже восставал. Завтра ночью он станет возбуждать ее снова и снова, тела их обернутся танцем двух переплетенных геометрий, и он тоже уйдет на рассвете, но не так, как я.
Когда я вырвался из дома, мне почудилось, будто статуя в саду воздела руку. Белое мраморное приветствие. Знак для меня: продолжай. Я спешил, не заботясь о том, как вернусь в Париж. Потребность причинить Анаис боль пересилила неудобства: в неудачный час тормозить на холоде попутку, всех и все на земле проклиная за отчуждение, не покидавшее меня.
Я стоял под иссиня-черным небом: на востоке слабое подобие розового, неистовый душ хлещет по ногам, разбрасывая жидкие кристаллы на дороге. Через несколько минут я промок насквозь. Ни единой машины. Прогрохотал грузовик — фары плыли в стене дождя — и, не остановившись, поехал дальше. Я пошел за урчанием его мотора, его разбитым, ящеричным продвижением сквозь темноту. Нечто в этой груде израненного рокочущего металла извлекло диссонансную ноту из моей души. Грузовик словно воплощал холодную, неотзывчивую природу всего внешнего. Изобретения, лишенные человеческой притягательности, функционирующие по воле искусственного интеллекта.
Спустя некоторое время я пошел, не обращая внимания на дождь, держась середины дороги, чтобы машины поневоле резко тормозили. Я слышал только барабанную дробь ливня. Туфли мои протекали; в костяшки впивались жидкие гвозди. Я стоял, негодуя на систему всего, мучающую меня, и отчетливо сознавал, что идти некуда. На стенах голой мансарды, которую я называл домом, не было ни единого знака моей личности. Мансарда видела меня волком. Голодный, зоркий в ночи — выскальзывает на улицы в сумерках и разбитым возвращается на рассвете. Если не вернусь, попрошу приятеля забрать мои рукописи — вновь стану никем и буду жить нигде. Я чувствовал, что мне предначертано изгнанье из смерти, а равно из жизни. Если б удалось содрать кожу, бросить себя, я, возможно, познал бы короткую передышку. Голос мой изливался непристойностями. Я восстал против природы бытия, опровергал долг перед смертью, наложенный рождением. Дождь все барабанил.
Я так увлекся внутренним диалогом, что не услышал, как приближается машина. Дикий визг тормозов, машина вывернула вправо и замерла, едва не врезавшись в дерево; я бросился на землю. Руки расцарапаны о дорожный гравий, колени ободраны от соприкосновения с металлом. Шофер выскочил из машины и принялся осыпать меня бранью. Он мог бы погибнуть, машина разбилась бы в хлам, только безумцы гуляют посреди дороги. Только безумцы.
— Пошел нахуй, — завопил он.
Когда я вернулся в Париж на грузовике с овощами — водитель заставил меня сесть в кузове под брезентом, — меня трясло от холода и лихорадки. Небо над Центральным рынком ярко розовело. В голове моей акула скалилась перед битвой.
Но я строил замыслы. Пять дней я лежал тише мыши, ничего не ел, садился, только чтобы покурить опий или оглушить себя героином. Я пылко воображал мужчин с Анаис. Она потакала любому их желанию. Я хотел нырнуть в нее черным ходом, познать темную пещеру в центре мира. Я стану работать в одиночестве, плюя на тех, кто домогается литературной славы. Я порождал существо, которое в итоге станет жертвой психиатрического варварства.
И я ждал. Ждал, когда в мансарду мою придет весь мир. Я ожидал, что безграничность его постучится в мою дверь, — посланник с Тихим океаном в одной руке и Атлантическим — в другой. Средиземное будет в его правом глазу, Адриатическое — в левом. Но никто не пришел. Я становился все холоднее и голоднее. Я чувствовал, как на костях стягивается кожа. Остатки наркотиков поддерживали во мне жизнь. Я хотел засунуть свое тело в опийную трубку и наблюдать, как оно горит.
Через неделю я выбрался из-под одеял и сел у окна. Я клял Анаис за распущенность. В небе увидел повешенного — символ таро, различимый над Парижем, — и самолет нырял, планировал, готовясь приземлиться. Многоэтажные коробки зловеще отражались вечерним солнцем. Я сидел в ожидании посланца. Ангела или полицейского. Сутенера или трансвестита. Кого-то или же никого. Прохожие были статистами. Могли явиться из любого времени, любого места. Заблудшие, безоговорочно находили они дорогу в артериальном лабиринте города. Мысленно я уронил руки на тротуар, и они, испуганные, метнулись в укрытие. Одна забежала в кафе и примостилась на коленях у какой-то женщины, другая села подле книжной лавки, ожидая прибытия правды.Наступила ночь, а я ждал.
Подписаться на:
Сообщения (Atom)