ПИСЬМО С ТОГО СВЕТА
Смерть — о, это всем интересно.Курт Воннегут
Никогда не свистите.
Не чертыхайтесь. Не закладывайте черту своей головы.
Никогда не читайте писем на свое имя в конверте без указания обратного адреса.
Если бы я заранее знал, чем все кончтся, я бы ни за что не стал вскрывать полученное письмо. Но я — и насвистывая, и чертыхаясь — разодрал конверт, адресованный мне, вынул лист бумаги, сложенный вчетверо, развернул.
И вздрогнул.
В жизни не получал писем, написанных от руки.
“Здравствуй, дорогой сын.
Прочитал твое письмо. Рад, что ты, куздра, наконец повзрослел и перестал меня судить с пылом строгого юноши. Ты прав, мой мальчик, нам давно пора встретиться, но, увы и увы, ты опоздал. Я погиб то ли по глупости машиниста, то ли по собственной воле. Искать встречи теперь поздно и бесполезно. Даст бог, увидимся на том свете, если он есть и если я попаду в рай.
Запомни, я любил тебя больше, чем Лизу, и виноват лишь в том, что не сумел полонить твое сердце. Ты был маленький гордец, а я часто бывал слишком пьян и зол против всех.
Матери наври, мол, отец пропал без вести.
И внуши, что искать меня ни к чему.
И знай, если мы так любим жизнь, не стоит страшиться смерти, уверен, мы тоже полюбим ее. Ведь и жизнь, и смерть — дело рук одного мастера.
Это не я такой умный. Где-то вычитал.
Обнимаю”.
И ниже — знакомая подпись отца, которую я легко узнаю.
Написано на одном дыхании.
Единственная помарка: в страшной строчке “Я погиб то ли по глупости машиниста, то ли по собственной воле” слово воле было написано поверх слова “вине”. И если бы отец не поправился, фразу следовало читать так: “Я погиб то ли по глупости машиниста, то ли по собственной вине”.
Что значит этот кошмар?
Последнюю открытку от отца я получил в 10-м классе, когда оканчивал школу; порой мне казалось, что почерк — это его рука, порой — чужая.
Короче, полный облом.
Перечитав письмо, я позвонил матери в город Юрятин и сказал: “Мам, я получил жуткое письмо. Мне кажется, что отец, наверное, умер”.
— Что значит “наверное”?
— А может быть, и погиб.
— Кит, объяснись толком, — перебила пораженная мать.
Мое имя “Никита” мать в детстве переиначила в шутливое прозвище “Кит” и с тех пор все друзья зовут меня Кит.
Я рассказал матери, что месяц назад послал, в конце концов, отцу длинное письмо в Пуп-Казахский (ты сама дала мне его адрес!) и попросил прощения за то, что не писал ему почти десять лет. Написал, что ему скоро исполнится шестьдесят лет, а мне — тридцать и нам давно пора позабыть взаимную злобу и помириться.
— Ну и что же? — Раздражилась она.
Нас разделяло полторы тысячи километров: сутки езды поездом от Москвы или два часа лёта рейсом “Аэрофлота”, но я был так возбужден, что мне казалось, я слышу белоснежный запах серебристого ландыша, спрятанный в аромате “Диориссимо”, которым мать надушила воротничок платья и платок в сумочке, — они с мужем собирались в театр, на “Волшебную флейту” Моцарта.
— Я только что достал из почтового ящика письмо из Пупска, написанное, по-моему, чужой рукой, но — так, словно его пишет отец.
И прочитал страшные строки.
— Это чей-то злой розыгрыш, — перевела мать стиснутое дыхание.
Тут в разговор вмешался ее муж Вилен (советское имя: от В.И. Ленин). Он, как обычно, караулил каждое слово матери и перехватил трубку.
— Лиза забыла сказать, что мы опаздываем в театр, — сказал Вилен (не поздоровавшись) голосом жирного мальчика, у которого на перемене отнимают булочку с маслом.
Надо ли говорить, читатель, что мы ревнуем Мону Лизу и ненавидим друг друга.
Мать снова взяла трубку; она нашла открытку с обратным адресом; у меня был тот же самый.
— Он жив. Это он сам написал. Он! Узнаю его шуточки! Кстати, ведь там должна жить его сестра, твоя тетка. (Черт, я и забыл про тетушку!) Я нашла ее адрес в старой записной книжке. Вот, запиши: Силикатная улица, 18, квартира 4.
Прощаясь, я просил, чтобы она ничего не говорила Вилену о смерти отца, мать обещала: не буду, но я чувствовал — ее колотила дрожь. Ротвейлеру и спрашивать не придется, что стряслось.
Вилен похож на ротвейлера.
Она сама все выложит как на духу.
И челюсти пса начнут пережевывать нашу семейную беду с содроганием свиньи, о которой философ Пиррон писал: умники, берите пример с невозмутимости хряка на палубе корабля, который лопает варево из корыта даже в разгар океанского шторма.
Но вернемся к письму отца о собственной смерти.
Ясно, что покойники писем не получают и тем более не пишут ответов, ясно, что мертвый не станет шутить, но. Но от бумаги в разгар жаркого летнего вечера тянуло таким свежим холодом, что я с ужасом понял: отца больше нет и уже никогда не будет. Ты опоздал, осёл! Опоздал! Опоздал навсегда! Мы не увидимся и не объяснимся.
В состоянии паники я набрал 07, заказал междугородний разговор и попросил телефонистку срочно соединить меня с Пуп-Казахским, с почтовым отделением № 13. Чертова дюжина! Сказано же не свисти, не чертыхайся.
— Ждите соединения...
Я окаменел.
Кстати, читатель, пора познакомиться.
Я — Никита Царевич, мне двадцать девять лет, я окончил филфак МГУ и — по болонской программе — парижскую Сорбонну, пишу для тонуса диссертацию о сказках Шарля Перро, зимой живу в отеле на берегу Индокеана (Гоа), а служу в московском филиале фирмы “RS&Art” креативным экспертом: анализирую русскую рекламу знаменитых брендов на предмет положительного внушения. Я вроде ресторанного критика. Моя задача проверить на вкус блюдо и исключить негативные ассоциации в мозгу потребителя. Например, фирма “Баунти” предлагала рекламировать шоколадный батончик молодой паре, которая — амм! — наперебой откусывает лакомство, вырывая новинку друг у друга на выходе из супермаркета. Я зарубил этот бред — для русских, если парочка быстро жует что-то на выходе из супермаркета, значит, лакомство они спёрли. Нет, господа! Нужен остров. Берег моря. Нужна сексуальная шоколадная дива, которая разевает рот на батончик с вожделением шлюхи. И не надо откусывать, а только млеть от предвкушения... Принято! Отныне на ТВ торжествует мой вариант: в хорошем рекламном продукте всегда есть чуточка похоти. Так вот, у меня наивысший рейтинг среди экспертов фирмы. На службе не бываю никогда, работаю по смартфону и коммуникатору в режиме online. Я фрилансер. Мое дело — заточить рекламу на публику. Я тот бог рекламы, о котором у Пелевина в романе “Generation П” сказано: солидный господь для солидных господ.
Я пошел в рекламщики, прочитав Дженерейшен пи.
Это библия для пиарщиков.
О заработанных деньгах мне сообщает служба MAES: popolnenie scheta uspeshno summa 7000 euro. Кстати, рекомендую, очень удобно: мобильные люди держат бабло на мобиле. Что еще? Да, я холост, но у меня есть невеста.
Ту... ту... — ожил телефон.
— Соединяю, — сказала телефонистка междугородней станции.
— Алле, — тускло ответила незнакомая женщина.
— Пуп-Казахский, ответьте Москве, — сказала столичная телефонистка.
— Здравствуйте, — сказал я. — Мой отец — Царевич Василий Никитич проживает по адресу: Карла Маркса, дом 33. Это ваш участок?
— Мой, — ответила женщина, — я почтальон.
— Слава богу, как раз вы-то мне и нужны. Я получил письмо, что он умер. Но выглядит письмо словно розыгрыш. Прошу вас! Зайдите по этому адресу. Там проживает его жена. Спросите, правда ли это.
Женщина на том конце света помолчала, потом устало произнесла:
— Я сама живу в этом доме. В указанной вами квартире нет никакого Царевича.
— Вот как… — опешил я. — Но кто там живет?
— Девушка Ирма с младенцем. Она еще кормит его грудью.
— Может быть, я перепутал номер квартиры?
— Может быть. Но я знаю в своем доме всех по фамилиям. Такой адресат — Царевич, — в списке получателей на нашей почте вовсе не значится. Фамилия редкая, я бы запомнила.
Я не знал, что сказать. Ситуация сгущалась грозовым облаком мглы.
— В вашем доме есть хотя бы один городской телефон? — простонал я.
— Нет. С этим проблемы. Пуп — городок небольшой. Вам бы лучше приехать и отыскать концы самому.
— Да, наверное, да...
Положив трубку, я стал вглядываться в сторону ужаса, который откосом чернильного берега наступал в мою сторону, еще немного — и библейская тьма поглотит меня, как кит, проглотивший Иону.
Я снова вцепляюсь в письмо окоченевшими пальцами.
Внешне ничего особенного! Писано гелевой ручкой.
Я понюхал бумагу... она пахла бумагой.
Посмотрел на просвет... никаких тайных знаков.
Перевернул... на обороте ровная белизна без пометок.
Даже укусил... бумага.
Прочел начало: Рад, что ты, куздра, наконец повзрослел и перестал меня судить с пылом строгого юноши.
Отец меня звал в детстве “куздра” (есть такой стёб у лингвистов: глокая куздра штеко будланула бокра и кудрячит бокрёнка. Несмотря на то, что все слова тут выдуманы, общий смысл фразы понятен. Так академик Щерба доказал, что смысл заложен уже в самой грамматической форме высказывания).
Нашел глазами самую страшную строчку: Я умер, то ли по глупости машиниста, то ли по собственной воле/вине.
Боже мой...
Мама, папа умер!
Чтобы отвлечься от ужаса, я вынул смартфон Nokia 95 (встроенный SPS, камера 5 мегапикселей, дисплей 2,6 дюйма) и попытался прокачать рекламное предложение.
Фирма “Nordic” продвигает на русский рынок новый набор заморозки: баклажанная стружка с зеленым горошком и кукурузными зернами. Надо убедить народ покупать пакеты от “Nordic”.
Лично я никогда не ем заморозку, только свежую зелень из магазинов “Калинка-Стокманн”, но это дорого, не для всех.
Пожелание шведской фирмы — все тот же набор набивших оскомину шаблонов: быстрая заморозка сохраняет полностью свежесть продукта.
Прокручиваю присланный ролик: шведская мамаша, сияя от счастья, достает из холодильника пакет еды, отрезает краешек ножницами и высыпает в кастрюлю. Из кастрюли вылетает призрак рыжего лета. И слоган: плоды лета круглый год на вашем столе.
Поломай голову, пишет шеф.
Вникни.
Вникаю, шведская картинка для нас не годится. Надо исключить аллюзии подсознания с холодом, кому у нас холодно? Только покойнику.
Набираю сенсорами рецензию для шефа:
Фигово! Лета — река смерти в аду древних греков.
Ее воду пьют души умерших, чтоб забыть о былой жизни.
Ответ приходит через минуту:
Кит, про Лету знают только эстеты.
Сильней шевели репой. Босс.
Мда, не покатило.
Снова хватаю письмо, которое зимним холодом проникло в слоган.
Снова читаю: я погиб...
Память потоком смертельной Леты хлынула в голову.
Я объявил войну своему отцу едва ли не в колыбели. Мать рассказала однажды, что я чуть не убил папеньку в возрасте трех лет. Мы жили тогда в Юрятине. Отец дремал в тот страшный день на диване, рассказывала мать, я стирала в ванной пеленки. Ты играл на полу в спальне. Крутил бабушкину юлу. Потом вдруг раздался глухой удар и вскрик отца. Я кинулась в комнату. Отец вскочил с дивана, зажимая руками текущую по голове кровь. На полу валялся большой молоток. Ты таращил круглые глаза. Оказалось, что, пока он дремал, ты вышел из спальни, вошел в комнату. Взял со стола молоток. Отец как раз ремонтировал полку в старом шкафу. Как ты его только в руке удержал! И ударил отца по голове. Если б удар угодил в висок, ты бы убил отца наповал.
Я ничего не помнил про тот жуткий случай, но зато сразу представил свою любимую юлу, подарок бабушки: стальную репку с витым прутиком на макушке, как сладко было, поставив юлу острым кончиком на пол, нажимать ладошкой на круглую шляпку винта, следить за тем, как оживает спираль, жужжа, погружаясь в сердце заводной машинки, и вот раскрученная юла начинает быстро-быстро крутиться… Цветные полосы на ребрах сливаются в круговорот вращения, и — сладкий миг: рука отдернута. А раскрученная юла остается сначала стоять на одном месте, а затем пускается с жужжанием жука по стойке смирно храбро бродить по паркету, потом, ослабев, начинает пьяно покачиваться из стороны в сторону и — бац! — звонко падает на бок и закатывается в угол.
Так же подробно я могу вспомнить и мотоциклиста на мотоцикле из жести, и крокодила из кубиков с разинутой пастью, и рыжего заводного цыпленка, у которого был ключик на пузе, стоило его подкрутить — цыпленок принимался клевать пол желто-сливочным клювиком, тук, тук, тук... все помню, но только не отца, залитого кровью до пояса.
— Но почему, — спросил я тогда беспечно у матери, — я хотел пристукнуть отца?
— Наверное, ты чувствовал, что я его разлюбила.
Ну, конечно же, вспомнил я метания своей детской души. Я без памяти любил маменьку и больше всего на свете боялся, что заблужусь в дремучем лесу, как в сказке о Мальчике-с-пальчик, или в чужом городе и она никогда-никогда меня не найдет!
Это ощущение близости с матерью породило странные феномены, например, при отце мальчик стеснялся своей голизны. Когда мать мыла в пластмассовой ванночке, похожей на ботинок с ноги великана, и поливала мое голое тельце горячей водой из кувшина и вдруг появлялся отец, я переживал приступ смущения, старался повернуться к нему спиной или разом садился на дно, в мыльную воду, чтобы тот не видел мое куриное перышко между ног.
Только когда я стал мальчиком, мы почти подружились.
Мы стали наконец друзьями.
Перестали ревновать мать друг к другу.
Он записал меня в детскую библиотеку Юрятина, а сам стал читателем взрослой библиотеки, и мы вместе ходили за книжками. Он читал разный научпоп, а мне выписывал книги своего детства, например, “Маленький оборвыш” Джеймса Гринвуда. Действие книжки происходило в Англии. Я читал и диву давался, какая там царила отсталость. В Лондоне все еще ездили на лошадях, а у нас, в СССР, были паровозы и самолеты!
Я не понимал, что история с оборвышем происходит в XIX веке.
А потом все снова испортилось. Я взрослел, а отец нет. Он стал по-мальчишески задираться со мной и глупо хвастаться силой духа. Мы любили ходить в зоопарк, где отец обожал дразнить зверей. Например, он вставал против клетки с бенгальским тигром и начинал громко щелкать языком, доводя зверя до бешенства. Я тащил его за руку прочь, я боялся, что полосатое чудовище вырвется на свободу. А отца веселил мой страх, и он становился неуправляемым. Трус! — говорил он мне весело. Он прикладывал руку к стеклу серпентария, и сонная гюрза у стального корытца с водой вдруг оживала, открывала шары и, приползая к стеклу, пыталась поставить человека на место — вжик! — бросалась на расплющенную ладонь. Зубы бессильно кусали стекло. Текли капли яда. Отец хохотал. Я, чуть не плача, тащил его за руку прочь из отдела рептилий. Он мог швырнуть камнем в слона. Ноль внимания. Или резким свистом вспугнуть мрачного грифа — пожирателя падали, который взлетал с камня и носился под потолком вольера, роняя перья, глупый вонючий старик с голой шеей.
Надо сказать, что наш сталинский зоопарк областного центра Юрятин был разбит прямо на бывшем городском кладбище и представлял собой самое одиозное в мире надругательство над прошлым. Часть могил коммунисты демонстративно оставили, это были могилы священников. И тот зловонный гриф взлетал с каменного креста, на котором сквозь потеки помета читалась фамилия мертвеца.
Однажды отец доигрался. Растравив горного барана, он не рассчитал бешеной скорости, с какой разъяренный самец кинулся с каменной горки и ударил рогами в обвислую сетку. Сетка отпрянула, отец отскочил, но крутые рога все-таки достали отца, и он чуть не упал от удара. Из уголка рта потекла струйка крови.
Я был холоден и насмешлив. Мы не щадили друг друга.
Он перехватил злорадный взгляд мальчика.
Тут я подумал, что это дикое письмо с того света — “я погиб то ли по глупости машиниста, то ли по собственной воле”, — вполне в духе отца: свистеть в ухо бенгальскому тигру.
Может быть, он сам разыгрывает меня, свистит в ухо.
Неужели он умер!
О смерть, мне видеть невтерпеж Твой серп, срезающий колосья. Мы поле на твоем пути, Где нет ни одного колосса… — писал Поуп в своей балладе “Жатва”.
Я вспомнил, как ребенком однажды спросил перед сном: “Пап, а я умру?”
Стояла лунная ночь. Я болел ангиной и потому лежал на раскладушке рядом с кроватью матери и отца в комнате взрослых. Мне кажется, мать в тот миг была в ванной. Свет в комнате был погашен. Но я видел, как брезжит во мраке белым пятном луны его лицо и блестят открытые насквозь глаза. Отец не отвечал. “Пап! — повторил я громким шепотом. — А я умру?”
— Спи давай, — ответил он с раздражением. И отвернулся.
И я с ужасом понял — умру! Умру навсегда, навсегда, навсегда, навсегда, и никогда, никогда, никогда ни за что больше не буду на свете жить.
Так я впервые по-настоящему пережил чувство собственной смертности. Хотя о смерти догадывался и раньше. Я помню себя с раннего детства и вспоминаю, что в трехлетнем возрасте долго мучился поиском своего лица перед большим зеркалом. Я стоял напротив отражения в трусиках и пытался понять, сколько у меня глаз, только два, те, что около носа, или еще вот эти два круглых розовых пятнышка на груди? Но почему они слепы? И где рот? Вот эта дырка под носом или еще и этот глубокий кружок на коже, — и пытался просунуть палец через пупок прямо в живот, и вдруг какой-то язвительный дух прозрения озарил мой детский умишко блистанием истины и прошептал на ухо: глупыш, у тебя под кожей целый мертвый скелет, а за твоим лицом прячется череп.
От ужасного открытия я закрылся ладошками и стал пугливо нащупывать под кожей лица спрятанный череп. Вот так номер! Там явно кто-то был. Я запустил пальцы в рот и нащупал край зазубренной кости. Он точно прятался там, словно другой человек, и подкарауливал меня на каждом шагу. Я разревелся.
Смерть — о, это всем интересно.Курт Воннегут
Никогда не свистите.
Не чертыхайтесь. Не закладывайте черту своей головы.
Никогда не читайте писем на свое имя в конверте без указания обратного адреса.
Если бы я заранее знал, чем все кончтся, я бы ни за что не стал вскрывать полученное письмо. Но я — и насвистывая, и чертыхаясь — разодрал конверт, адресованный мне, вынул лист бумаги, сложенный вчетверо, развернул.
И вздрогнул.
В жизни не получал писем, написанных от руки.
“Здравствуй, дорогой сын.
Прочитал твое письмо. Рад, что ты, куздра, наконец повзрослел и перестал меня судить с пылом строгого юноши. Ты прав, мой мальчик, нам давно пора встретиться, но, увы и увы, ты опоздал. Я погиб то ли по глупости машиниста, то ли по собственной воле. Искать встречи теперь поздно и бесполезно. Даст бог, увидимся на том свете, если он есть и если я попаду в рай.
Запомни, я любил тебя больше, чем Лизу, и виноват лишь в том, что не сумел полонить твое сердце. Ты был маленький гордец, а я часто бывал слишком пьян и зол против всех.
Матери наври, мол, отец пропал без вести.
И внуши, что искать меня ни к чему.
И знай, если мы так любим жизнь, не стоит страшиться смерти, уверен, мы тоже полюбим ее. Ведь и жизнь, и смерть — дело рук одного мастера.
Это не я такой умный. Где-то вычитал.
Обнимаю”.
И ниже — знакомая подпись отца, которую я легко узнаю.
Написано на одном дыхании.
Единственная помарка: в страшной строчке “Я погиб то ли по глупости машиниста, то ли по собственной воле” слово воле было написано поверх слова “вине”. И если бы отец не поправился, фразу следовало читать так: “Я погиб то ли по глупости машиниста, то ли по собственной вине”.
Что значит этот кошмар?
Последнюю открытку от отца я получил в 10-м классе, когда оканчивал школу; порой мне казалось, что почерк — это его рука, порой — чужая.
Короче, полный облом.
Перечитав письмо, я позвонил матери в город Юрятин и сказал: “Мам, я получил жуткое письмо. Мне кажется, что отец, наверное, умер”.
— Что значит “наверное”?
— А может быть, и погиб.
— Кит, объяснись толком, — перебила пораженная мать.
Мое имя “Никита” мать в детстве переиначила в шутливое прозвище “Кит” и с тех пор все друзья зовут меня Кит.
Я рассказал матери, что месяц назад послал, в конце концов, отцу длинное письмо в Пуп-Казахский (ты сама дала мне его адрес!) и попросил прощения за то, что не писал ему почти десять лет. Написал, что ему скоро исполнится шестьдесят лет, а мне — тридцать и нам давно пора позабыть взаимную злобу и помириться.
— Ну и что же? — Раздражилась она.
Нас разделяло полторы тысячи километров: сутки езды поездом от Москвы или два часа лёта рейсом “Аэрофлота”, но я был так возбужден, что мне казалось, я слышу белоснежный запах серебристого ландыша, спрятанный в аромате “Диориссимо”, которым мать надушила воротничок платья и платок в сумочке, — они с мужем собирались в театр, на “Волшебную флейту” Моцарта.
— Я только что достал из почтового ящика письмо из Пупска, написанное, по-моему, чужой рукой, но — так, словно его пишет отец.
И прочитал страшные строки.
— Это чей-то злой розыгрыш, — перевела мать стиснутое дыхание.
Тут в разговор вмешался ее муж Вилен (советское имя: от В.И. Ленин). Он, как обычно, караулил каждое слово матери и перехватил трубку.
— Лиза забыла сказать, что мы опаздываем в театр, — сказал Вилен (не поздоровавшись) голосом жирного мальчика, у которого на перемене отнимают булочку с маслом.
Надо ли говорить, читатель, что мы ревнуем Мону Лизу и ненавидим друг друга.
Мать снова взяла трубку; она нашла открытку с обратным адресом; у меня был тот же самый.
— Он жив. Это он сам написал. Он! Узнаю его шуточки! Кстати, ведь там должна жить его сестра, твоя тетка. (Черт, я и забыл про тетушку!) Я нашла ее адрес в старой записной книжке. Вот, запиши: Силикатная улица, 18, квартира 4.
Прощаясь, я просил, чтобы она ничего не говорила Вилену о смерти отца, мать обещала: не буду, но я чувствовал — ее колотила дрожь. Ротвейлеру и спрашивать не придется, что стряслось.
Вилен похож на ротвейлера.
Она сама все выложит как на духу.
И челюсти пса начнут пережевывать нашу семейную беду с содроганием свиньи, о которой философ Пиррон писал: умники, берите пример с невозмутимости хряка на палубе корабля, который лопает варево из корыта даже в разгар океанского шторма.
Но вернемся к письму отца о собственной смерти.
Ясно, что покойники писем не получают и тем более не пишут ответов, ясно, что мертвый не станет шутить, но. Но от бумаги в разгар жаркого летнего вечера тянуло таким свежим холодом, что я с ужасом понял: отца больше нет и уже никогда не будет. Ты опоздал, осёл! Опоздал! Опоздал навсегда! Мы не увидимся и не объяснимся.
В состоянии паники я набрал 07, заказал междугородний разговор и попросил телефонистку срочно соединить меня с Пуп-Казахским, с почтовым отделением № 13. Чертова дюжина! Сказано же не свисти, не чертыхайся.
— Ждите соединения...
Я окаменел.
Кстати, читатель, пора познакомиться.
Я — Никита Царевич, мне двадцать девять лет, я окончил филфак МГУ и — по болонской программе — парижскую Сорбонну, пишу для тонуса диссертацию о сказках Шарля Перро, зимой живу в отеле на берегу Индокеана (Гоа), а служу в московском филиале фирмы “RS&Art” креативным экспертом: анализирую русскую рекламу знаменитых брендов на предмет положительного внушения. Я вроде ресторанного критика. Моя задача проверить на вкус блюдо и исключить негативные ассоциации в мозгу потребителя. Например, фирма “Баунти” предлагала рекламировать шоколадный батончик молодой паре, которая — амм! — наперебой откусывает лакомство, вырывая новинку друг у друга на выходе из супермаркета. Я зарубил этот бред — для русских, если парочка быстро жует что-то на выходе из супермаркета, значит, лакомство они спёрли. Нет, господа! Нужен остров. Берег моря. Нужна сексуальная шоколадная дива, которая разевает рот на батончик с вожделением шлюхи. И не надо откусывать, а только млеть от предвкушения... Принято! Отныне на ТВ торжествует мой вариант: в хорошем рекламном продукте всегда есть чуточка похоти. Так вот, у меня наивысший рейтинг среди экспертов фирмы. На службе не бываю никогда, работаю по смартфону и коммуникатору в режиме online. Я фрилансер. Мое дело — заточить рекламу на публику. Я тот бог рекламы, о котором у Пелевина в романе “Generation П” сказано: солидный господь для солидных господ.
Я пошел в рекламщики, прочитав Дженерейшен пи.
Это библия для пиарщиков.
О заработанных деньгах мне сообщает служба MAES: popolnenie scheta uspeshno summa 7000 euro. Кстати, рекомендую, очень удобно: мобильные люди держат бабло на мобиле. Что еще? Да, я холост, но у меня есть невеста.
Ту... ту... — ожил телефон.
— Соединяю, — сказала телефонистка междугородней станции.
— Алле, — тускло ответила незнакомая женщина.
— Пуп-Казахский, ответьте Москве, — сказала столичная телефонистка.
— Здравствуйте, — сказал я. — Мой отец — Царевич Василий Никитич проживает по адресу: Карла Маркса, дом 33. Это ваш участок?
— Мой, — ответила женщина, — я почтальон.
— Слава богу, как раз вы-то мне и нужны. Я получил письмо, что он умер. Но выглядит письмо словно розыгрыш. Прошу вас! Зайдите по этому адресу. Там проживает его жена. Спросите, правда ли это.
Женщина на том конце света помолчала, потом устало произнесла:
— Я сама живу в этом доме. В указанной вами квартире нет никакого Царевича.
— Вот как… — опешил я. — Но кто там живет?
— Девушка Ирма с младенцем. Она еще кормит его грудью.
— Может быть, я перепутал номер квартиры?
— Может быть. Но я знаю в своем доме всех по фамилиям. Такой адресат — Царевич, — в списке получателей на нашей почте вовсе не значится. Фамилия редкая, я бы запомнила.
Я не знал, что сказать. Ситуация сгущалась грозовым облаком мглы.
— В вашем доме есть хотя бы один городской телефон? — простонал я.
— Нет. С этим проблемы. Пуп — городок небольшой. Вам бы лучше приехать и отыскать концы самому.
— Да, наверное, да...
Положив трубку, я стал вглядываться в сторону ужаса, который откосом чернильного берега наступал в мою сторону, еще немного — и библейская тьма поглотит меня, как кит, проглотивший Иону.
Я снова вцепляюсь в письмо окоченевшими пальцами.
Внешне ничего особенного! Писано гелевой ручкой.
Я понюхал бумагу... она пахла бумагой.
Посмотрел на просвет... никаких тайных знаков.
Перевернул... на обороте ровная белизна без пометок.
Даже укусил... бумага.
Прочел начало: Рад, что ты, куздра, наконец повзрослел и перестал меня судить с пылом строгого юноши.
Отец меня звал в детстве “куздра” (есть такой стёб у лингвистов: глокая куздра штеко будланула бокра и кудрячит бокрёнка. Несмотря на то, что все слова тут выдуманы, общий смысл фразы понятен. Так академик Щерба доказал, что смысл заложен уже в самой грамматической форме высказывания).
Нашел глазами самую страшную строчку: Я умер, то ли по глупости машиниста, то ли по собственной воле/вине.
Боже мой...
Мама, папа умер!
Чтобы отвлечься от ужаса, я вынул смартфон Nokia 95 (встроенный SPS, камера 5 мегапикселей, дисплей 2,6 дюйма) и попытался прокачать рекламное предложение.
Фирма “Nordic” продвигает на русский рынок новый набор заморозки: баклажанная стружка с зеленым горошком и кукурузными зернами. Надо убедить народ покупать пакеты от “Nordic”.
Лично я никогда не ем заморозку, только свежую зелень из магазинов “Калинка-Стокманн”, но это дорого, не для всех.
Пожелание шведской фирмы — все тот же набор набивших оскомину шаблонов: быстрая заморозка сохраняет полностью свежесть продукта.
Прокручиваю присланный ролик: шведская мамаша, сияя от счастья, достает из холодильника пакет еды, отрезает краешек ножницами и высыпает в кастрюлю. Из кастрюли вылетает призрак рыжего лета. И слоган: плоды лета круглый год на вашем столе.
Поломай голову, пишет шеф.
Вникни.
Вникаю, шведская картинка для нас не годится. Надо исключить аллюзии подсознания с холодом, кому у нас холодно? Только покойнику.
Набираю сенсорами рецензию для шефа:
Фигово! Лета — река смерти в аду древних греков.
Ее воду пьют души умерших, чтоб забыть о былой жизни.
Ответ приходит через минуту:
Кит, про Лету знают только эстеты.
Сильней шевели репой. Босс.
Мда, не покатило.
Снова хватаю письмо, которое зимним холодом проникло в слоган.
Снова читаю: я погиб...
Память потоком смертельной Леты хлынула в голову.
Я объявил войну своему отцу едва ли не в колыбели. Мать рассказала однажды, что я чуть не убил папеньку в возрасте трех лет. Мы жили тогда в Юрятине. Отец дремал в тот страшный день на диване, рассказывала мать, я стирала в ванной пеленки. Ты играл на полу в спальне. Крутил бабушкину юлу. Потом вдруг раздался глухой удар и вскрик отца. Я кинулась в комнату. Отец вскочил с дивана, зажимая руками текущую по голове кровь. На полу валялся большой молоток. Ты таращил круглые глаза. Оказалось, что, пока он дремал, ты вышел из спальни, вошел в комнату. Взял со стола молоток. Отец как раз ремонтировал полку в старом шкафу. Как ты его только в руке удержал! И ударил отца по голове. Если б удар угодил в висок, ты бы убил отца наповал.
Я ничего не помнил про тот жуткий случай, но зато сразу представил свою любимую юлу, подарок бабушки: стальную репку с витым прутиком на макушке, как сладко было, поставив юлу острым кончиком на пол, нажимать ладошкой на круглую шляпку винта, следить за тем, как оживает спираль, жужжа, погружаясь в сердце заводной машинки, и вот раскрученная юла начинает быстро-быстро крутиться… Цветные полосы на ребрах сливаются в круговорот вращения, и — сладкий миг: рука отдернута. А раскрученная юла остается сначала стоять на одном месте, а затем пускается с жужжанием жука по стойке смирно храбро бродить по паркету, потом, ослабев, начинает пьяно покачиваться из стороны в сторону и — бац! — звонко падает на бок и закатывается в угол.
Так же подробно я могу вспомнить и мотоциклиста на мотоцикле из жести, и крокодила из кубиков с разинутой пастью, и рыжего заводного цыпленка, у которого был ключик на пузе, стоило его подкрутить — цыпленок принимался клевать пол желто-сливочным клювиком, тук, тук, тук... все помню, но только не отца, залитого кровью до пояса.
— Но почему, — спросил я тогда беспечно у матери, — я хотел пристукнуть отца?
— Наверное, ты чувствовал, что я его разлюбила.
Ну, конечно же, вспомнил я метания своей детской души. Я без памяти любил маменьку и больше всего на свете боялся, что заблужусь в дремучем лесу, как в сказке о Мальчике-с-пальчик, или в чужом городе и она никогда-никогда меня не найдет!
Это ощущение близости с матерью породило странные феномены, например, при отце мальчик стеснялся своей голизны. Когда мать мыла в пластмассовой ванночке, похожей на ботинок с ноги великана, и поливала мое голое тельце горячей водой из кувшина и вдруг появлялся отец, я переживал приступ смущения, старался повернуться к нему спиной или разом садился на дно, в мыльную воду, чтобы тот не видел мое куриное перышко между ног.
Только когда я стал мальчиком, мы почти подружились.
Мы стали наконец друзьями.
Перестали ревновать мать друг к другу.
Он записал меня в детскую библиотеку Юрятина, а сам стал читателем взрослой библиотеки, и мы вместе ходили за книжками. Он читал разный научпоп, а мне выписывал книги своего детства, например, “Маленький оборвыш” Джеймса Гринвуда. Действие книжки происходило в Англии. Я читал и диву давался, какая там царила отсталость. В Лондоне все еще ездили на лошадях, а у нас, в СССР, были паровозы и самолеты!
Я не понимал, что история с оборвышем происходит в XIX веке.
А потом все снова испортилось. Я взрослел, а отец нет. Он стал по-мальчишески задираться со мной и глупо хвастаться силой духа. Мы любили ходить в зоопарк, где отец обожал дразнить зверей. Например, он вставал против клетки с бенгальским тигром и начинал громко щелкать языком, доводя зверя до бешенства. Я тащил его за руку прочь, я боялся, что полосатое чудовище вырвется на свободу. А отца веселил мой страх, и он становился неуправляемым. Трус! — говорил он мне весело. Он прикладывал руку к стеклу серпентария, и сонная гюрза у стального корытца с водой вдруг оживала, открывала шары и, приползая к стеклу, пыталась поставить человека на место — вжик! — бросалась на расплющенную ладонь. Зубы бессильно кусали стекло. Текли капли яда. Отец хохотал. Я, чуть не плача, тащил его за руку прочь из отдела рептилий. Он мог швырнуть камнем в слона. Ноль внимания. Или резким свистом вспугнуть мрачного грифа — пожирателя падали, который взлетал с камня и носился под потолком вольера, роняя перья, глупый вонючий старик с голой шеей.
Надо сказать, что наш сталинский зоопарк областного центра Юрятин был разбит прямо на бывшем городском кладбище и представлял собой самое одиозное в мире надругательство над прошлым. Часть могил коммунисты демонстративно оставили, это были могилы священников. И тот зловонный гриф взлетал с каменного креста, на котором сквозь потеки помета читалась фамилия мертвеца.
Однажды отец доигрался. Растравив горного барана, он не рассчитал бешеной скорости, с какой разъяренный самец кинулся с каменной горки и ударил рогами в обвислую сетку. Сетка отпрянула, отец отскочил, но крутые рога все-таки достали отца, и он чуть не упал от удара. Из уголка рта потекла струйка крови.
Я был холоден и насмешлив. Мы не щадили друг друга.
Он перехватил злорадный взгляд мальчика.
Тут я подумал, что это дикое письмо с того света — “я погиб то ли по глупости машиниста, то ли по собственной воле”, — вполне в духе отца: свистеть в ухо бенгальскому тигру.
Может быть, он сам разыгрывает меня, свистит в ухо.
Неужели он умер!
О смерть, мне видеть невтерпеж Твой серп, срезающий колосья. Мы поле на твоем пути, Где нет ни одного колосса… — писал Поуп в своей балладе “Жатва”.
Я вспомнил, как ребенком однажды спросил перед сном: “Пап, а я умру?”
Стояла лунная ночь. Я болел ангиной и потому лежал на раскладушке рядом с кроватью матери и отца в комнате взрослых. Мне кажется, мать в тот миг была в ванной. Свет в комнате был погашен. Но я видел, как брезжит во мраке белым пятном луны его лицо и блестят открытые насквозь глаза. Отец не отвечал. “Пап! — повторил я громким шепотом. — А я умру?”
— Спи давай, — ответил он с раздражением. И отвернулся.
И я с ужасом понял — умру! Умру навсегда, навсегда, навсегда, навсегда, и никогда, никогда, никогда ни за что больше не буду на свете жить.
Так я впервые по-настоящему пережил чувство собственной смертности. Хотя о смерти догадывался и раньше. Я помню себя с раннего детства и вспоминаю, что в трехлетнем возрасте долго мучился поиском своего лица перед большим зеркалом. Я стоял напротив отражения в трусиках и пытался понять, сколько у меня глаз, только два, те, что около носа, или еще вот эти два круглых розовых пятнышка на груди? Но почему они слепы? И где рот? Вот эта дырка под носом или еще и этот глубокий кружок на коже, — и пытался просунуть палец через пупок прямо в живот, и вдруг какой-то язвительный дух прозрения озарил мой детский умишко блистанием истины и прошептал на ухо: глупыш, у тебя под кожей целый мертвый скелет, а за твоим лицом прячется череп.
От ужасного открытия я закрылся ладошками и стал пугливо нащупывать под кожей лица спрятанный череп. Вот так номер! Там явно кто-то был. Я запустил пальцы в рот и нащупал край зазубренной кости. Он точно прятался там, словно другой человек, и подкарауливал меня на каждом шагу. Я разревелся.
полный текст читайте на сайте http://magazines.russ.ru/znamia/2008/5/ko2.html
Комментариев нет:
Отправить комментарий